https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/sifon-dlya-dushevoy-kabiny-s-nizkim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потом он спустился из эркера в палисадник и долго, Вера видела в окно, сидел у выключенного фонтана.
Поэтому она открыла тетрадь с его стихами только в кровати. Тетрадь походила на книжку – в добротном твердом переплете, с плотными, цвета слоновой кости страницами. Вера улыбнулась: она знала Тимкину детскую любовь к красивым тетрадям. И догадывалась еще об одной, уже взрослой причине такой любви. Конечно, Тиму хотелось, чтобы его стихи вышли книгой. Почему этого до сих пор не произошло, он Вере не говорил, но она понимала и сама. Прибыли стихи не приносят, издатели выпускают их просто так, для имиджа, и выпускают очень мало. А поскольку никаких объективных критериев в оценке стихов нет, издаются либо те из них, которые нравятся лично издателю, либо те, на которые нашлись спонсорские деньги, либо те, авторы которых обладают пробивной силой, равной нескольким танковым дивизиям, и умело тусуются с нужными людьми.
Вера прекрасно все это знала. Четыре года назад, как раз во время семейной жизни с Димой, она сама работала в издательстве, притом довольно большом. Но даже ей не удалось тогда издать Тимкины стихи. И уж тем более не мог их издать он сам – не танк, не тусовщик, а просто мужчина, которого Бог наделил бесполезным для обычной жизни даром.
Она читала о том, как неосторожно и случайно упал на землю первый снег. Как он совпал с юностью. Как приходит время проститься с юностью, но снег еще лежит, еще не тает, и поэтому сердцу кажется, что и с юностью прощаться время еще не настало…
Она читала, и сердце у нее вздрагивало, трепетало на самом острие жизни. Как он такое делал, ее сын, она и сама не понимала. Это было так же необъяснимо, как его мужественность, и так же, как мужественность, очевидно.
День и так выдался нервный – с неотступными мыслями о впустую проходящей жизни, с раздражающей цыганской философией, – а Тимкины стихи совсем уж разбередили Вере душу.
Она давно не вспоминала о тех временах, которые предшествовали его рождению. Она не вспоминала и о человеке, от которого его родила. Не то чтобы о чем-то жалела – просто ни во временах тех, ни в человеке не было ничего такого, что ей легко было бы вспоминать.
А теперь эти воспоминания, такие же никчемные, как все сегодняшние мысли, встали у нее в душе так ясно, что от них стеснилось дыхание.
Глава 5
Вера заканчивала десятый класс в самом мрачном настроении.
Папина смерть, мамино отчаяние, враждебность мира, казавшаяся всеобъемлющей, непонимание, что она будет в этом мире делать, – все это не давало ей быть ни веселой, ни хотя бы спокойной. Да еще брат Сашка ударился после папиной смерти во все тяжкие: забросил учебу, то и дело исчезал из дому. Вера с братом были двойняшками, поэтому его беспокойство передавалось и ей. В общем, более тяжелого года, чем этот, последний школьный, в ее жизни еще не было.
Она не понимала, почему семнадцать лет считаются прекрасным романтическим возрастом. Ничего романтического в ее настроении не было, и ничего прекрасного она не ожидала.
И когда однажды майским вечером открыла дверь на долгий звонок, никаких волшебных предчувствий у нее не было тоже.
Вера была дома одна. Сашка ушел в поход на байдарках, во всяком случае, так он сказал дома. Мама уехала на майские выходные на дачный, точнее, огородный участок за сто километров от Москвы, чтобы посадить картошку. Веру она с собой не взяла: знала, что хотя руки у дочери легко прилаживаются к любой простой работе – все-таки гены-то крестьянские, – но тяги к земле Вера не испытывает. Да и экзамены на носу, выпускные, а там и вступительные, пусть лучше позанимается.
И Вера сидела дома одна, рассеянно листала учебники и мучилась неясной тревогой, из которой в последнее время сплошь состояла ее жизнь.
Она вздрогнула, услышав звонок в дверь. Потом встала из-за стола, за которым пыталась учить билеты по химии, и на цыпочках прошла ко входной двери.
«Может, и не спрашивать, кто это? – мелькнуло у нее в голове. – Никого ведь не ждем».
Но делать вид, будто никого нет дома, было бы глупо: свет горел во всех комнатах, этого невозможно было не заметить с улицы. Да и чего вообще-то бояться? Может, это соседи. Может, соль у них кончилась на ночь глядя.
– Кто там? – громко спросила Вера.
За дверью несколько секунд молчали. Потом мужской голос наконец ответил:
– К Ломоносову Игнату Михалычу.
– Его нет, – сказала Вера.
– А когда будет?
– Никогда. Он умер.
Тут ей почему-то показалось, что она соврала. Это была неправда, что, раз папа умер, его нет и никогда не будет. В том нервном напряжении, в котором Вера жила, границы между видимым и невидимым, между явью и сном казались ей призрачными, и папина смерть не казалась поэтому абсолютной.
– Ах ты!.. – раздалось за дверью. – Ну, простите, раз так.
Было в этом голосе что-то… глубокое, неназываемое. Оно было в тембре его, в интонациях, даже в почти неслышном дыхании говорившего.
За дверью послышались удаляющиеся шаги. Вера распахнула дверь.
– Подождите, – сказала она. – А вы кто?
Мужчина обернулся. В подъезде было темно – перегорела лампочка на первом этаже, и свет доходил только со второго этажа да с улицы. В этом тусклом свете разглядеть позднего гостя во всех подробностях было невозможно, но силуэт его был обрисован отчетливо и жестко.
Он был высокий, сутулый, плечи узкие, и пальто на плечах висело. Странно – в этом чувствовался какой-то аристократизм, совершенно Вере непонятный, но почему-то для нее очевидный.
Впрочем, когда этот человек вернулся обратно к двери и Вера рассмотрела его получше, он не показался ей похожим на принца Уэльского. Он был небрит, и темная щетина на впалых, словно бы нервно вырезанных щеках придавала его лицу необъяснимо волчье выражение. Или, может, дело было не в щетине, а в глубоких морщинах – все его лицо было изборождено ими, как земля, по которой прошел тяжелый плуг. Вера видела борозды от плуга только в кино, но сразу вспомнила сейчас. Нет, скорее дело было и не в морщинах, а в его взгляде – тяжелом, не веселом, но и не мрачном, а каком-то… знающем. Что такое он знал, Вера не понимала.
Она не понимала даже, сколько ему лет. Может, тридцать, а может, и пятьдесят. Седина, которой серебрился его короткий ежик, ни о чем не говорила.
Тревога ее усилилась, ей стало почти страшно. Но вместо того чтобы захлопнуть перед этим странным и, возможно, опасным человеком дверь квартиры, она сказала:
– Вы проходите. Что же на лестнице стоять?
Он не стал уверять, что постоит и на лестнице, что не хочет затруднять… не стоит беспокойства… Он не произнес ни одного пустого слова. И вошел в квартиру.
Вера закрыла дверь. Он смотрел на нее прямым взглядом, в котором не было угрозы, но было такое понимание всего, что человек понимать не может да, наверное, и не должен, от которого Вере стало не по себе. Хотя она и не называла то, что стояло у него в глазах, такими внятными словами и вряд ли даже понимала это вот так отчетливо.
– Я Алексей Гайдамак. Леха, – сказал он. – Не рассказывал Игнат Михалыч?
– Н-не помню… – пробормотала Вера. – Может, и рассказывал…
– Не рассказывал, значит. А ты ему дочка будешь?
– Ага, – кивнула она. – Дочка Вера.
– А я сын ему, считай, – сказал Алексей Гайдамак.
– Как? – не поняла она.
– Не ему, конечно, ты не бойся. Сын полка я в войну был, слыхала про таких? Книжка про сына полка есть, ты читала, может.
Книжку про сына полка Вера читала. Но не понимала, какое отношение имеет эта книжка к ее отцу.
– Я с тридцать третьего года, – сказал Гайдамак. – В сорок третьем, значит, десять лет исполнилось. Сам я деревенский, родом из-под Могилева. Папка на фронте сгинул, мамку в Германию угнали. Ну, и прибился к понтонерам. Они возле нашей деревни речку форсировали, Проню.
О том, что отец был в войну понтонером, Вера, конечно, знала. И о том, как он форсировал реки и дно этих рек было устлано мертвыми так, что живые шли по воде, яко посуху, – об этом он тоже рассказывал, хоть и с обычным своим немногословием, но все-таки немало.
– Ой! – воскликнула Вера. – Так вы с папой вместе воевали? Извините, я не сразу поняла! Вы же намного его моложе. Проходите, пожалуйста. Папа всего полгода как умер, – зачем-то добавила она.
Гайдамак прошел в комнату, не снимая пальто. Наверное, Вера неправильно его пригласила. Наверное, он не понял, что она приглашает его не просто войти, а чувствовать себя так, как он чувствовал бы себя, если бы застал папу в живых.
– А взрослые где? – спросил он. – Ну, мамка есть у тебя, бабка-дедка?
– Бабки-дедки нету, – улыбнулась Вера. Очень уж смешно он говорил. – А мама на огород поехала. Она завтра вернется.
– Что ж ты кому ни попадя дверь открываешь? – хмыкнул он. – А если б я бандит был?
Вера пожала плечами. Он не был похож на бандита. Хотя и на обычного человека не был похож тоже. Было в нем что-то такое, от чего казалось, будто он вернулся с войны не тридцать с лишним лет назад, а только что. Неустроенность в нем была, глубокая, до костей пробирающая неустроенность, и нервная суровость.
– Вы посидите немного, – сказала она. – Я картошку поджарю. Я быстро!
И опять он не стал отнекиваться, говорить, что ей не стоит беспокоиться и что он обойдется чаем. Он молча смотрел на Веру своим всезнающим взглядом. Она отвела глаза. Ее дрожь пробирала, когда она встречала его взгляд, и она не понимала природу этой дрожи.
Она вскочила, побежала в кухню. К счастью, картошка была уже начищена: Вера собиралась поджарить ее к маминому приезду и начистила заранее. Были еще остатки зимних заготовок – огурцы, которые мама солила вперемешку с помидорами, салат из кабачков и болгарского перца; все со своего огорода. Была даже вареная колбаса. В общем, было чем накормить человека.
Вера помнила, как соседка, старушка Анна Ивановна, не раз говорила ей:
– Из приличного дома, Верочка, никто еще не уходил голодным. Если нет совсем ничего, свари хотя бы гречневую кашу, заправь жареным луком и накорми гостя.
Когда Вера была маленькая, ей странно было слышать такое – через еду – определение приличного дома, да еще от такой интеллигентной старушки «из бывших», как Анна Ивановна.
Все у Анны Ивановны в квартире было не такое, как у других, в том числе и у Ломоносовых. Почти невозможно было объяснить, что именно было не так, но отличие чувствовалось сразу. Оно было во всем – и в том, что Анна Ивановна, если Вера забегала к ней даже на минутку после школы, всегда оставляла ее обедать и подавала самую простую еду, ту же гречневую кашу, на тарелках от разрозненного кузнецовского сервиза, а если при этом заходили другие соседи, то угощала и их, и ставила отдельную солонку возле каждого блюда. И склянки с лекарствами стояли у нее на маленьком посеребренном подносе, про который Вера знала, что он когда-то предназначался для визитных карточек. Вера не видела визитных карточек никогда в жизни и даже не представляла, как они выглядят, поэтому подносик вызывал у нее особенное почтение.
И еще много подобных мелочей было в маленькой квартирке Анны Ивановны, и все они не были выставлены напоказ, как выставлен был хрусталь в квартире Вериной одноклассницы Маринки Волковчук. У Анны Ивановны все необыкновенные предметы участвовали в жизни, вот в чем было дело, и жизнь ее была немыслима без их правильной простоты. В деревянной коробочке для пасьянсных карт лежали пуговицы, в спичечницу от письменного прибора ставились квитанции за квартиру, в старинном резном навесном шкафчике хранились баночки с пряностями, которые были куплены еще до революции в лавке колониальных товаров, но до сих пор не утратили запаха…
Обычная, ежедневная, небогатая жизнь Анны Ивановны вся состояла из одухотворенных вещей; это и называлось приличным домом. Только теперь, торопливо нарезая картошку, чтобы накормить позднего гостя, Вера поняла, что это значит.
Она вообще с каким-то испуганным удивлением поняла, что с ней что-то произошло за те несколько минут, которые прошли с его появления. Повзрослела она, вот что! Смутная ее тревога совершенно развеялась, мысли о себе, то есть о собственном неясном и в неясности своей мучительном состоянии, улетучились, как и не было их… Почему это вдруг стало так, Вера не понимала. Но то, что это каким-то образом связано с Алексеем Гайдамаком – с его суровым взглядом, с волчьей неустроенностью, сквозившей в каждом его движении, даже с нервным очерком скул, – это она знала точно.
Картошку Вера поджарила быстро. Она вообще все делала быстро, работа горела у нее в руках; мама всегда хвалила ее за это.
– Сильно проголодались? – сказала она, внося большую сковороду с картошкой в столовую. – Сейчас соленья принесу. И будем ужинать!
Когда Вера накрывала на стол, руки у нее вздрагивали. И все внутри вздрагивало, когда она смотрела в глаза Гайдамака, и она отводила взгляд так поспешно, будто он был не человек, а какая-то необъяснимая, волнующая, опасная сущность.
Он ел не то чтобы торопливо, но так, что сразу было понятно, как сильно он голоден. Голод проник в него так же глубоко, как неустроенность, – в самые кости проник, вот как.
Вера ела вместе с ним, но больше из вежливости: не кормить же человека отдельно, специально, будто зверя какого. Вообще же аппетита у нее не было совсем.
Доев картошку и колбасу, Гайдамак дочиста вытер тарелку хлебной коркой и корку тоже доел.
– Спасибо, – сказал он.
Неловкое молчание повисло в комнате. То есть это, наверное, только Вере было неловко, а он молчал как дышал. Ему естественнее было молчать, чем болтать о каких-нибудь незначащих вещах. Вера никогда не видела человека, который был бы так глубоко погружен в такое живое молчание.
– Вы… Вам, наверное, поздно уже сегодня, – сказала она. – Вы можете у нас переночевать.
– Спасибо, – повторил он. И неожиданно объяснил: – Идти-то мне некуда.
– Можете не только сегодня! – поспешно добавила Вера. – Сколько надо, столько и живите. Мама рада будет.
– Нисколько не надо, – сказал он. – Переночую да пойду. От чего Игнат Михалыч помер?
– Так, – помолчав, ответила Вера.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я