ванна с душевой кабиной в одном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Лола такими изысками не занималась, но мама ведь умерла всего год назад, и накрахмаленное ею белье еще было свежим.
Она зажгла настольную лампу у широкой, с блестящими никелированными шишечками кровати, потом, прикрыв за собою дверь спальни, вышла в переднюю комнату и села за стол в ожидании Матвея.
– Я окно пока не открывала, – сказала она, когда он показался в дверях; пятна воды темнели на его гимнастерке. – Может, ты еще почитать перед сном захочешь – мошки на свет налетят. Потом, когда лампу выключишь, откроешь.
– Ладно, – кивнул он. – А…
– А со стола я сама уберу. Ты же в Азии, – напомнила Лола. – Здесь свои порядки. Вот вернешься в Москву, будешь жить по своим.
– Мысли читаешь! – Он удивленно покрутил головой. – А также и стремления.
– Бывает иногда, – кивнула она. – Но вообще-то стремление помочь несчастной женщине написано у тебя на лбу такими крупными буквами, что слепой бы не прочитал. Во сколько тебя разбудить?
– В пять. Только будить меня не надо, я сам проснусь. Спокойной ночи, ясновидящая, – улыбнулся Матвей.
Он взял с полки первый том Толстого и скрылся в спальне, а Лола принялась составлять в стопку тарелки и пиалы. Но тут из спальни раздался такой возглас, что она бросила свое занятие и распахнула дверь.
«Может, я окно случайно открыла и кто-нибудь в комнату влетел?» – глупо мелькнуло у нее в голове.
– Ты что? – спросила Лола, заглядывая в спальню. – Здесь мышь? В смысле, летучая, – объяснила она. – Бывает, что они на свет залетают.
– Какая еще мышь! – махнул рукой Матвей. – И без мыши есть от чего рот открыть.
– А! – догадалась Лола. – Куколок моих увидел?
– Кто это тебе таких куколок надарил? – поинтересовался он.
– Никто не надарил. Я их сделала, – пожала плечами Лола.
– Нич-чего себе! – Восхищение светилось в его глазах ярким зеленым светом. – Да ты прям этот… папа Карло! Это что, автопортрет?
Он показал на куклу, стоящую у края полки; всех полок над кроватью было пять, а кукол на них – штук двадцать. Та, на которую указывал Матвей, в самом деле была похожа на Лолу. Волосы у нее были черные и прямые, глаза зеленые и длинные, а выражение лица – холодновато-отстраненное.
– Не совсем, – ответила Лола. – Это безымянная красавица из гарема. В которую до смерти влюбился бедный юноша по имени Аль-Мутайям. Папа говорил, что была про это какая-то старинная пьеса, но она не сохранилась. Ну, и мы решили заново ее написать. Для кукольного спектакля.
– Почему для кукольного? – Восхищение сменилось в глазах Матвея вниманием.
– Потому что про такую любовь лучше кукольный спектакль делать, чем человеческий.
– Почему? – снова спросил он.
– Потому что естественнее, когда все это произносят куклы. Отстраненнее, – объяснила она. – В жизни ведь такой любви не бывает, а в куклах есть что-то невозможное.
– Интересный, наверное, спектакль получился, – сказал Матвей.
– Он вообще не получился. Режиссера убили, актеры разбежались, и все развалилось. Я этих кукол уже потом, так просто, сделала. На память о себе в юности, – усмехнулась она. – А Аль-Мутайям – вот этот, видишь – на режиссера похож, который спектакль хотел ставить.
– Ты его что, любила, этого режиссера? – осторожно спросил Матвей.
– Никого я не любила. Но я себя с ними со всеми чувствовала человеком, и с режиссером этим, и с его актерами, а потом их не стало. И никого не стало. А вот этих кукол я к сказкам Андерсена делала, когда еще совсем маленькая была, – быстро отвернувшись от Аль-Мутайяма и его безымянной возлюбленной, показала она. – Вот Пастушка, вот Трубочист, а вот Снежная королева.
Воспоминание о том, как похожего на Аль-Мутайяма кукольного режиссера Тимура Сабирова убили за то, что он происходил из Тавильдары, а не из Куляба, или откуда там следовало происходить, было слишком тяжелым. А она давно уже приучила себя не предаваться тяжелым воспоминаниям, иначе не выдержать было реальных, нынешних тяжестей.
– Очень профессионально, – заметил Матвей. – Даже не скажешь, что ребенок делал.
– Ты-то откуда знаешь, профессионально или не профессионально? – насмешливо поинтересовалась Лола. – В университете этому учился или в погранвойсках?
– В университете я государственному управлению учился, – не обращая внимания на ее тон, ответил он. – Начальником хотел быть. А всяких таких штук, вроде твоих куколок, я у мамы на работе насмотрелся. Она у меня искусствовед.
«У тебя же мама педагог, у тебя же папа пианист – какой ты, на фиг, танкист?» – мелькнули у Лолы в голове слова какой-то песенки.
Песенка была хоть и дурацкая, но смешная, и она улыбнулась. Впрочем, она, наверное, улыбнулась бы и без песенки. С Матвеем не хотелось быть настороженной, а хотелось болтать, что в голову взбредет, и показывать кукол, которых делала в детстве, и вспоминать, что говорил, уходя в армию, князь Андрей в «Войне и мире»…
– А вот этих я сравнительно недавно сделала, – сказала она, поворачиваясь к противоположной стене, на которой висело уже не пять, а целых семь полок с куклами. – Это мертвая Царевна в хрустальном гробу, а это Ветер, Месяц и Солнце.
Хрустальный гроб она сделала из кусочков прозрачного кварца. Он и при дневном свете был красивый, а при электрическом вообще сиял как бриллиант, и мертвая Царевна в нем выглядела хрупкой драгоценностью.
– А царевич Елисей где? – улыбнулся Матвей.
– В пути, наверное, – пожала плечами Лола. – Я его почему-то в этой композиции не представляю.
– Так, – вдруг сказал Матвей, и Лола взглянула на него с недоумением, потому что голос у него переменился совершенно. – Так… А это кто?
– Это? – Она проследила за его взглядом. – Это фотография.
– На фотографии, на фотографии – кто?
Фотографий на стене висело несколько, и Лола не поняла, о какой он спрашивает таким неожиданно охрипшим голосом.
– Это папа на Памире в экспедиции, это мама у нас во дворе виноград собирает, – начала перечислять она. – Это я в первый класс иду. Это папа в детстве со своими родителями.
– Оч-чень интересно… – пробормотал Матвей. – Слушай, Лен, а как фамилия твоего папы?
– Ермолов. Василий Константинович Ермолов. А тебе зачем?
– Мама дорогая! – Он быстро провел рукой по темно-русым, коротко остриженным волосам и покрутил головой, как будто хотел избавиться от какого-то наваждения. – Да быть такого не может!
– Что значит – быть не может? – рассердилась Лола. – Какое тебе вообще дело до его фамилии?
– Да не до его, а до своей! – Матвей сел на край кровати, как будто его не держали ноги, и посмотрел на Лолу так, словно она мгновенно превратилась в привидение. – Это моя фамилия Ермолов, понятно?
Ей ничего не было понятно.
– Ну, значит, мы с тобой однофамильцы, – пожала плечами она. – Очень мило, но ничего особенного. Если бы моя фамилия была Чимша-Гималайская, я бы удивилась. А Ермоловых в России много.
– Ермоловых в России, может, и много, – сказал Матвей, – но дело в том, что точно такая фотография есть у нас дома. Только мы почти ничего про этих женщину и мальчика не знаем. А мужчина – это Ермолов Константин Павлович, отец моей бабушки. Мой то есть прадед. Поэтому, если бы твоя фамилия была Чимша-Гималайская, я бы удивился гораздо меньше.
– Как… твой прадед? – пробормотала Лола.
Теперь уже она смотрела на Матвея как на привидение.
– Вот так. Да ты приглядись – я ж на него похож, как брат-близнец. Просто генетическая фантастика какая-то!
Приглядываться к фотографии Лоле было ни к чему: она помнила ее столько же, сколько помнила себя, и знала на ней каждую черточку.
Это был старинный черно-белый фотопортрет, сделанный в профессиональном ателье – наверное, в московском, потому что папа родился ведь в Москве. В углу стояли циферки 1923, значит, ему было тогда всего два года. На этой фотографии он был похож на девочку – вернее, просто был очень похож на свою маму. Лола всегда знала, что этой ее неведомой бабушки давно нет в живых, хотя никаких достоверных сведений о ней не было. Но у нее глаза и даже губы были слишком… трагические, у этой Анастасии Васильевны Ермоловой; с такими глазами долго на свете не живут.
А у ее мужа, папиного отца, глаза были лихие и молодые и ресницы – как стрелы. На нем был ладно пригнанный полушубок с выпушкой. Папа говорил, что такие полушубки назывались романовскими, их выдавали офицерам в Первую мировую войну, и те долго еще их носили, даже после революции. Но главным в Константине Павловиче Ермолове были, конечно, не ресницы и не полушубок, а бесшабашное, за душу берущее обаяние, которое сразу бросалось в глаза, которого так много было в Матвее и из-за которого он действительно был похож на своего прадеда как две капли воды…
– Этого быть не может, – растерянно и почти сердито сказала Лола.
– Потому что этого не может быть никогда? – усмехнулся Матвей. – Но это реальность, – передразнил он ее недавние слова. – Хотя, конечно, довольно ошеломляющая… Мы этой фотографии еще год назад в глаза не видели. Мама ее случайно в Италии обнаружила, когда в командировке была, и Константина Павловича на ней узнала. У бабушки его фронтовая фотокарточка есть, но очень маленькая. Он под Сталинградом погиб. Мама говорит, просто остолбенела от того, как я, оказывается, на прадеда в юности похож, – засмеялся он. – И правда, впечатляет! Там еще дневник был, в Италии, этой женщины дневник, но из него мало что можно было понять. Только то, что она с моим прадедом жила, потом за границу уехала, а ребенка почему-то оставила. А раньше, до фотографии, мы ни про нее, ни про ребенка понятия не имели. Странно даже. – Он пожал плечами. – Ну, она, положим, уехала, но сын-то ее куда подевался? Мы думали, он маленьким умер, и, может, Константину Павловичу тяжело было об этом вспоминать. Но все равно странно! Чтобы даже дочери своей не сказать, бабушке моей то есть, что у нее брат был… Почему это, не знаешь?
– Это долго объяснять, – с трудом выговорила Лола. Она была ошеломлена гораздо больше, чем он. – Я тебе потом… когда-нибудь расскажу…
– Конечно, расскажешь, куда ты денешься, – весело сказал Матвей. – Уж я тебя теперь в покое не оставлю! Из чисто биографического интереса. Вот так вот всегда и бывает… – элегическим тоном произнес он; в глазах, впрочем, зеленые чертики так и прыгали. – Только совершишь романтический поступок, спасешь девушку от хулигана, только подумаешь: а не полюбить ли мне ее, красавицу? – как она, пожалуйста, оказывается, твоя… Кто ты мне оказываешься? – поинтересовался он. – Внучатая племянница?
– Нашелся дедушка! – махнула рукой Лола. – Я тебе оказываюсь… Ну да, мой папа твоей бабушке родной брат, а я, значит, тебе двоюродная тетя. Если, конечно, все это правда.
– Правда, тетушка, правда, не сомневайся, – кивнул Матвей. – Какой мне смысл тебя обманывать? Я, знаешь ли, не сторонник инцеста, – важно добавил он. – А то бы, конечно, погодил в кровном родстве признаваться и тебя бы обольстил!
– Когда же ты меня собирался обольщать? – улыбнулась Лола. – Ты же спать лег.
– Доверчивая ты, тетушка, как малое дитя, – усмехнулся Матвей. – Я что, по-твоему, из облаков воздушных сделан? Мало ли что лег! Через полчаса перелег бы.
– А я тебя, конечно, так бы и пустила перелечь! – хмыкнула Лола.
Матвей едва заметно улыбнулся и ничего не ответил. Если бы так улыбнулся и так промолчал любой другой мужчина, Лола не задержалась бы с ответом на эту его неуместную самонадеянность. Но этот мужчина был совсем особенный – он был такой, как будто она его знала сто лет. Ей даже смешно было представить, что он стал бы ее обольщать.
– Ты не обижайся, – сказала она, – но я тобой вряд ли обольстилась бы. Я в тебе сразу что-то такое почувствовала… близкое. Какое уж там обольщение! Мне с тобой сразу было легко, и я этому очень удивилась.
– Почему удивилась? – не понял Матвей.
– Потому что, во-первых, мне легко ни с кем не бывает – характер недоверчивый. А во-вторых, я тоже не из облака сделана и прекрасно понимаю, что одинокой женщине с таким парнем, как ты, через стеночку спать – это по меньшей мере глупо. Но я с тобой собиралась именно через стеночку спать.
– Да теперь уж наплевать, что там во-первых и во-вторых, – махнул рукой Матвей. – Переедешь в Москву, разберемся, какой у тебя характер.
– С чего это ты взял, что я перееду в Москву? – Голос у Лолы мгновенно стал холодным.
– Лен, ты что?.. – Впервые она расслышала в его голосе растерянность. – Как это – с чего я взял? У нас же с тобой даже глаза одинаковые, я же в том самом доме родился, где и твой отец! И бабушка моя там родилась, и мой отец, ты не сообразила, что ли? И это же, считай, твой дом тоже! Там же все и сейчас так, как всегда было, ничего не изменилось, ты что, не понимаешь?!
Если бы он рассердился на ее упрямство, если бы показал уверенность в своем – неважно, родственном или не родственном, но совершенно мужском – праве распоряжаться ее жизнью, Лола знала бы, что ему ответить. Но он не рассердился, и он не собирался ничего показывать – он говорил что-то сбивчивое, взволнованное про одинаковые глаза, а какие же они у них одинаковые, совершенно разные, хоть и у обоих зеленые, но у него молодые и веселые, как весенняя трава, а у нее – как глубокий речной лед, и такие же, как лед, холодные, как будто она не знает! – и он стоял перед нею растерянный, как мальчик… Да он и был мальчик, но при этом он был абсолютный мужчина, в нем так отчетливо чувствовалась та самая мужская сущность, о которой она читала столько всяких глупостей в никому теперь не нужных книжках и которой не было в жизни, – что Лола растерялась и сама. Сначала растерялась, а потом вдруг почувствовала, что горло у нее будто проволокой перехватывает, и она задыхается от всего, что на нее вдруг свалилось, и совсем не знает, что с этим теперь делать, как теперь с этим жить…
И, почувствовав все это, она судорожно сглотнула, потом всхлипнула, а потом разрыдалась так, словно внутри у нее плотину прорвало.
– Лен, Леночка, ну ты что? – Ее лоб как-то оказался прижат к Матвеевой груди, к каменным мускулам. – Ты на меня обиделась, да? Не обижайся, я же пошутил насчет обольстить, то есть не пошутил, а я же не знал, но теперь же…
Он говорил так смешно, он так не понимал, почему она плачет, что Лола улыбнулась сквозь судрожные всхлипы и, не отрывая лица от его груди, пробормотала:
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я