Сантехника, ценник необыкновенный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

так глубоко, что мы и нынче не найдём и не узнаем».
Однако аналогия — писатель-подпольщик Солженицын и Радищев, основоположник русской литературной крамолы, — не слишком убедительна. Каждый пункт судьбы автора «Путешествия из Петербурга в Москву» вопиюще разнится с историей жизни Солженицына. Сын богатейшего саратовского помещика, воспитанник Пажеского корпуса и Лейпцигского университета (одним из его однокашником был Гёте), Радищев, служа в Коммерц-коллегии, пользовался покровительством её президента — влиятельнейшего вельможи-либерала графа А. Р. Воронцова (родного брата Е. Р. Дашковой). К моменту публикации «Путешествия» Радищев не был политическим отщепенцем, а напротив, только что вступил в должность управляющего Петербургской таможней. Законным порядком он провёл своё сочинение через цензуру Управы благочиния, благо цензор Н. И. Рылеев доверился невинному географическому названию и, почти не заглядывая в рукопись, подмахнул разрешение в печать. («Радищев, рабства враг, цензуры избежал», — запечатлел Пушкин необычный для истории цензуры факт.)
Как известно, издатель, которому была передана рукопись, увидел в ней много дерзкого и печатать побоялся. Тогда сочинитель приобрёл в долг у типографа И. Шнора печатный станок (представим себе что-нибудь подобное в любом, на выбор, году советского времени!) и организовал у себя на дому типографию — нет, не подпольную, а легальную. Ведь по указу 1783 года заводить «вольные» типографии разрешено было всем желающим, и этот закон оставался в силе даже в разгар Французской революции.
Надо перелистать немало советских учебников истории и литературы, чтобы обнаружить хоть какую-нибудь ссылку на это историческое обстоятельство. Итак, наборные и печатные работы производились слугами и подчинёнными Радищева; в мае 1790 года был изготовлен тираж в 650 экземпляров, несколько книг (изданных анонимно) розданы друзьям, один послан Державину — в знак уважения к поэту, 25 отправлено книготорговцу Зотову в Гостиный двор для свободной продажи и вскоре распродано.
С точки зрения политических нравов своего времени, Радищев тяжело пострадал за свое вольнодумство. Грозная критика Екатерины, увидевшей в «Путешествии» «рассеивание французской заразы», а в авторе — «бунтовщика хуже Пугачева». Арест, каземат Петропавловской крепости, двухнедельное следствие, порученное мастеру сыскных дел Шешковскому. Отречение от книги, наполненной, как теперь признавал автор, «гнусными, дерзкими и развратными выражениями». Суд, где читались вслух особо опасные фрагменты, — как главное вещественное доказательство обвинения. Вердикт об уничтожении крамольного сочинения; смертный приговор автору через отсечение головы, вынесенный Палатой уголовного суда, утверждённый Сенатом и Государственным Советом. Тягостное ожидание казни, замененной в конце концов десятилетней ссылкой в Сибирь.
Два века спустя Солженицын скажет: «Целая национальная литература погибла на Архипелаге». С позиции этой невосполнимой утраты путь Радищева в Илимский острог, длившийся год и четыре месяца, выглядел всё же весьма причудливым путешествием. Несмотря на более чем прохладные отношения с императрицей граф Воронцов добивается, чтобы вслед за Радищевым, увезённым из Петербурга в оковах, был отправлен специальный курьер с приказом расковать арестанта и снабдить его всем необходимым. «Если бы не несносная сердцу моему печаль разлучения моего от детей моих не была толико отяготительна, то верьте, что опричь сего мне кажется, что я нахожусь в обыкновенном каком-либо путешествии», — писал Радищев своему покровителю Воронцову из Нижнего Новгорода.
Ко всем губернаторам, через территории которых должен был следовать Радищев, Воронцов обратился с личной просьбой — оказывать проезжающему всякое содействие. Просьба действовала безотказно, хороший прием был обеспечен везде, а у губернатора Тобольска Радищев прожил гостем семь месяцев. Можно ли представить, что подобные чудеса происходят с политическим зэком советского времени, отправленным на этап? Что он принят в доме секретаря обкома партии как гость?
В Тобольск к Радищеву приехала свояченица, вскоре ставшая его женой, привезла двух младших детей ссыльного от первого брака и пробыла с ним всё годы ссылки. Даже академической «Истории русской литературы» невозможно было скрыть мягкость и «пощадливость», проявленные властями к бунтовщику: «В Илимске Радищев жил неплохо. Воронцов посылал ему деньги, книги, инструменты для занятий естественными науками, лечебные средства. Для Радищева был выстроен дом, и он занялся сельским хозяйством. Воронцов позаботился и о старших сыновьях Радищева, оставшихся в Европейской России, о его брате, пострадавшем по службе после приговора автору “Путешествия”, о его семье вообще».
Подневольное население ГУЛАГа могло только безмерно удивляться невиданному либерализму правосудной системы времён Екатерины: «злодеем» гласно занимались высшие инстанции государства, а не «особая тройка»; тюремного срока преступник не получил, каторжных работ не испытал, с голоду не пух, что такое «хлебная пайка», не изведал, а жил вместе с семьёй в собственном доме и мирно выращивал сельхозкультуры.
«Санаторий», — сказал бы бывалый зэк.
Но зэку-писателю ссыльные обстоятельства предшественника по судьбе и собрата по перу тоже показались бы удивительными.
Из десяти лет Радищев провёл в Сибири всего пять, до января 1797 года. Он сам воспитывал и учил своих детей, охотился, лечил крестьян, обучил медицине своего слугу, который остался навсегда в Илимске, где потом служил лекарем. По поручению Воронцова, Радищев изучал природу Сибири, местные народные промыслы, быт и экономику края; излагал в письмах к графу соображения об административном управлении Сибирью, об организации экспедиции по Северному морскому пути, о китайском торге. В Илимске был создан и обширный философский трактат «О человеке, его смертности и бессмертии». «Я наслаждаюсь здесь спокойной жизнью, — писал Радищев своему покровителю. — Я не могу достаточно нахвалиться обращением со мной со стороны местных властей, особенно генерал-губернатора».
Разумеется, ему не нужно было прятать бумаги, зашифровывать имена, заучивать наизусть абзацы текста — в надежде, что только память, верная подруга узника, надёжно сохранит написанное. То и дело случались оказии для отсылки почты влиятельному графу. Едва умерла Екатерина II, Павел вернул Радищева из ссылки и разрешил поселиться в наследственном калужском имении безвыездно — но вскоре поднадзорный смог съездить к родителям в Саратовскую губернию и прожить там целый год. Переворот 11 марта 1801 года и восшествие на престол Александра I вернули к государственным делам графа А. Р. Воронцова, и немедленно его протеже Радищев не только получил полную амнистию с возвращением дворянства и чинов (секунд-майора, асессора), но и был принят на службу в Комиссию по составлению законов.
Но что же писал, таил и прятал в эти годы Радищев, прятал столь глубоко, что и до сих пор не найдено? Увы, версия, будто после возвращения из ссылки он тайно дописывал «Путешествие из Петербурга в Москву», — это романтический миф оттепельных 1960-х в их благородном стремлении опереться на героических предшественников русского литературного подполья. Печальные обстоятельства последних лет жизни Радищева, которому поручено было изложить мысли о составлении законов, выразительно переданы Пушкиным. «Бедный Радищев, увлечённый предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте [“О законоположении”], представленном начальству, предался своим прежним мечтаниям. Граф Завадовский удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: “Ах, Александр Николаевич, охота тебе пустословить по-прежнему! или мало тебе было Сибири?” В этих словах Радищев увидел угрозу. Огорчённый и испуганный, он возвратился домой, вспомнил о друге своей молодости, об лейпцигском студенте [Ф. В. Ушакове], подавшем ему некогда первую мысль о самоубийстве, и... отравился. Конец, им давно предвиденный и который он сам себе напророчил!»
Закалённый испытаниями зэк ГУЛАГа, уже и освободившись, мог неоднократно слышать «дружеские напоминания» о Сибири — но вряд ли это могло испугать его до смерти. Литературной тайнописи советского времени, как и всей литературе, попавшей, по слову Солженицына, «не в сверкающий поднебесный мир, а под потолок-укосину», вообще нелегко найти историческую параллель, даже из родного набора.
Вот, к примеру, М. М. Щербатов, князь-Рюрикович в 37-м колене, энциклопедически образованный современник Радищева, обладатель колоссальной библиотеки на нескольких европейских языках, почётный член Академии наук, автор многотомной «Истории российской от древнейших времен», официальный российский историограф. Тайный советник, действительный камергер, сенатор, герольдмейстер, он, по поручению Екатерины II, был допущен к бумагам Петра Великого, и даже к тайным документам о царевиче Алексее, об отношениях Петра с Екатериной I. Щербатов заведует секретным делопроизводством по военному ведомству, является очевидцем многих событий екатерининского времени и прекрасно знает двор. Но ни один человек не догадывается, что помимо официальных трудов по древней Руси, которые выходят том за томом, этот блестящий вельможа и государственный деятель пишет потаенную историю России, пишет не для публикации, но исключительно для потомства и уже заранее определил, каким из его рукописей надлежит «скрыться в фамилии».
И действительно: только «фамилия», то есть наследники, будут знать после кончины князя, чт? именно нужно прятать от возможного набега властей. Тайные бумаги переживут и детей его, и внуков, и московский пожар 1812 года, и будут обнаружены в подвале, в семейном архиве князей Шаховских, прямых потомков Щербатова. Спустя 70 лет после создания (1785 – 1788) увидит свет опаснейшее сочинение князя Щербатова «О повреждении нравов в России» — с такими сюжетами о Екатерине Великой и её фаворитах, что автору, в случае провала конспирации, пришлось бы худо.
Неизвестно, знал ли о дедовых бумагах родной внук Щербатова, сын его дочери Натальи Михайловны, философ П. Я. Чаадаев: он не дожил до публикации в 1858 году секретных мемуаров деда. Но зато познал на себе всю горечь тогдашних цензурных запретов — прижизненно всего два раза появились в русской печати, без упоминания имени, его произведения; и уже второй раз стал последним. Знаменитое «Философическое письмо» Чаадаева, опубликованное в журнале «Телескоп» в 1836 году, вызвало чрезвычайные санкции императора Николая I, надолго ставшие притчею во языцех.
Однако русский ХХ век научил, что санкции санкциям рознь. Резолюция Николая I на докладе министра просвещения Уварова о «предосудительной статье», о нарушении обязательства «пещись о духе и направлении периодических изданий», о «непростительном легкомыслии» цензора заслуживает не только точного цитирования, но и справедливого комментария. «Прочитав статью, нахожу, — начертал Николай, — что содержание оной — смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишённого: это мы узнаем непременно, но не извинительны ни редактор, ни цензор. Велите сейчас журнал запретить, обоих виновных отрешить от должности и вытребовать сюда к ответу».
На основании царской резолюции и был составлен ключевой документ «философической» драмы XIX столетия — проект отношения шефа жандармов графа А.Х. Бенкендорфа к московскому военному генерал-губернатору светлейшему князю Д. В. Голицыну: именно ему надлежало отныне заботиться о дальнейшей судьбе москвича Чаадаева, который, по нездоровью , «дышит нелепой ненавистью к отечеству»: «Жители древней нашей столицы, всегда отличающиеся чистым, здравым смыслом и будучи преисполнены чувством достоинства Русского Народа, тотчас постигли, что подобная статья не могла быть писана соотечественником их, сохранившим полный свой рассудок и... не только не обратили своего негодования против г. Чеодаева, но, напротив, изъявляют искреннее сожаление свое о постигшем его расстройстве ума, которое одно могло быть причиною написания подобных нелепостей».
Шеф жандармов, находясь в Петербурге, отлично знал московские настроения, о чём уведомлял московского генерал-губернатора. «Здесь, — писал граф, — получены сведения, что чувства сострадания о несчастном положении г. Чеодаева единодушно разделяются всею московскою публикою». Самое интересное, что это была сущая правда, — под «всей московскою публикою» подразумевались вовсе не «охранители и мракобесы», толпой стоявшие у трона, но люди несомненных культурных достоинств — Н. М. Языков, Д. В. Давыдов, князь П. А. Вяземский, А. И. Тургенев, В. А. Жуковский, В.Ф. Одоевский, семья Карамзиных.
Философическое письмо Чаадаева было воспринято лучшими из его современников как отрицание той России, которую, по слову Вяземского, с подлинника списал Карамзин. Нечего и говорить о Пушкине — он, друг Чаадаева, решительно оспорил центральный тезис — об исторической ничтожности русских. «Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода... Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось» — таков был «отрицательный патриотизм» Чаадаева.
«Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал» — таков был патриотический пушкинский пафос.
Слово против слова…
Справедливость требует сказать, что император Николай и граф Бенкендорф были далеко не самыми резкими критиками скандальной чаадаевской публикации — и далеко не такими страшными мучителями философа, какими они могли бы быть в силу своего положения. Бенкендорф, ссылаясь на резолюцию императора, рекомендовал Голицыну принять надлежащие меры «в оказании г.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я