https://wodolei.ru/catalog/mebel/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ну и черт с ним, в конце-то концов. Он, Анатолий Дуров, богат, этого добра у него на всех хватит, почему бы и не поделиться: брат ведь все-таки…
Но злобствовать-то, Володька, зачем? Зачем, братишка, мучить себя завистью?
Скрипнула половица. Неслышно вошла Мария. Младшенькая.
– Опять полуночничаешь? – усмехнулся, не оборачиваясь.
Тут тонкие девичьи руки обвились вкруг шеи и нежная розовая щечка потерлась о сизоватую, колючую, отцовскую.
– Па-а-поч-ка-а…
Боже мой, сколько любви в этом вздохе-слове!
– Ну-ну… Христос с тобой, иди спать.
– Какая ночь… Господи! Папочка, как хорошо, что мы тут живем! Что ты у нас есть…
– Спать, спать, коза! Лялька небось уж третий сон распочинает.
«Какое счастье, – прислушиваясь к мягким шагам дочери, подумал. – Радость жизни…» Откинулся на спинку плетеного кресла. И так посидел, блаженно расслабясь, закрыв глаза, ласково улыбаясь ночи, спящему дому, будущему представлению. «Да ведь и я… боже ты мой! Как я их всех люблю…»
Додумал, вздохнул и снова склонился над бумагой.
Вниз по скрипучей лестнице девочка в белом скользит привидением… Гаснут цветные косячки в стеклах окон нижнего этажа. А наверху лампа-молния «матадор» будет гореть до рассвета. Смешные поздравленья осла, кота, свиньи и прочих артистов переписаны набело.
Завтра… да какое завтра! – сегодня можно начинать репетиции.
В этом доме его действительно любили все. Впрочем, не только в этом. Кедров, милый человек, божьей милостью артист в душе, однажды так сказал:
– Приворожил ты нас всех, Анатолий Леонидыч! Ей-ей, приворожил…
Дуров рассмеялся: так уж и приворожил?
– Да как же! Ну, ладно, я – несостоявшийся актер, богема. А Чериковер? А Сергей Викторыч? Люди сугубо деловые – коммерция, юриспруденция, сухари… Дебет-кредит, руб-коп, параграф-нумер, свод законов Российской империи! А вот поди же…
– Да, да, – Дуров смешно помигал; веселые морщинки разбежались от переносья, великолепные усы приподнялись, приоткрыли крепкие зубы. – Да, да, конечно… Приворожил. Особенно Раечку твою прелестную…
– Ах ты, господи! Раиса… Так ведь она… – Кедров вытаращил глаза, изобразил испуг. – Она же, пойми, ревнует! Она знаешь что говорит? Она говорит: он (то есть ты) отнял у меня мужа! Меня то есть. Ты понимаешь?!
– А что? Смех смехом, а как плесканет в рожу какой-нибудь дрянью… Дама решительная!
Разговор происходил на средней террасе сада. Здесь громоздился ворох порожних ящиков из-под конфет, из-под спичек. Нынче из этой фанерной дребедени вырастало удивительное, прямо-таки фантастическое сооружение.
Из тарных порожних ящиков замок строился.
Уже высились стены, островерхие окна чернели, еще не застекленные. Зубчатая башня высилась, вся в фабричных клеймах, словно в каких-то невероятных геральдических знаках, в эмблемах: «Эйнем», «Лапшин», «Ореанда», «Жорж Борман»…
– Под кирпич будешь красить? – поинтересовался Кедров.
– Что ты! – возмущенно воскликнул Дуров. – Камень! Дикий, серый. Средневековье. Двенадцатый век. Фридрих Барбаросса, Пипин Короткий… какие там еще водились? Лысые, святые…
– Шуточки всё, – проворчал Кедров. – А вот, раз уж ты такой волшебник, – поговорил бы серьезно с Александром. Может, хоть тебя послушается. С огнем ведь малый играет…
Второй год пошел, как Александр Терновской, исключенный из Московского университета, жил в родительском доме под негласным надзором полиции. Кедров устроил его в канцелярию городской управы, где обязанности Александра были несложны, но и мизерного жалованья хватало разве лишь только на папироски. Сроду не куривший, он теперь сделался курильщиком заядлым; стариков Терновских это огорчало едва ли не больше, чем изгнание из университета. Однако смирились бы и с куреньем, если б не еще пущая беда: Сашенька, кажется, снова ввязывался в политику. В его комнате собирались какие-то неизвестные люди в поношенных пиджачках, в сатиновых косоворотках; что-то читали, о чем-то спорили до крика, а уж дымили! Сергей Викторович шутил: «Хоть топор вешай!» Шутить-то шутил, а на сердце, правду сказать, черные кошки скребли: «Ох, Сашка! По краешку, милый, ходишь…»
Раза два пытался поговорить с сыном – куда там! Крепость неприступная.
– Не будем ссориться, папа. Моя жизнь – в этом. Другой не представляю и не хочу.
Анатолий Леонидович с любопытством присматривался к нему. Жили-то ведь по соседству, встречались чуть ли не каждый день. Александр частенько заглядывал к Дуровым запросто; барышни в нем души не чаяли: веселый, остроумный, мастер потанцевать, прекрасно читает стихи самых модных – Бальмонта, Мирру Лохвицкую, Сологуба… Еще тут такие крокетные баталии разыгрывались, что иной раз игру кончали при фонарях: светили над воротцами, били вслепую. Бывало, что и сам хозяин присоединялся к молодежи, азартно колотил по деревянным шарам, с треском ломал молотки.
Однажды пришел Александр не вовремя. Всегда шумный, голосистый дом молчал. Его встретила Елена Робертовна, у нее были заплаканные глаза. Девицы сидели скучные, отчужденные. Ляля, забравшись с ногами на диван, читала растрепанный роман графини Бебутовой; Маруся с каким-то отсутствующим взглядом, не присаживаясь на табурет-вертушку, стоя у пианино, одним пальчиком деревянно выстукивала прыгающую мелодию развеселого «Стрело?чка».
Поздоровались вяло, нехотя. Он позвал барышень покататься на лодке: воскресенье, чудесный день, на реке масса гуляющих…
– Какая там лодка… – вздохнула Маруся.
– Боже, что за меланхолия! Ну, шары давайте погоняем.
– Крокета нынче не будет, – не отводя глаз от книги, решительно отрезала Ляля.
Посидев немного, так и не сумев наладить разговор, Александр откланялся.
Во дворе он встретил Клементьича. Примостясь на порожке веранды, старик разводил в ведерке серую краску. Резкий запах олифы прочно стоял над усадьбой.
– Что у вас случилось? – спросил Александр. – Все какие-то такие…
– Было дело под Полтавой, – загадочно ответил карлик. – А что да про что – не нам с тобой, кукареку, в ихнюю разнодырицу лезть.
– Да я и не лезу…
Пожав плечами, повернулся, чтобы уйти.
– Эй, Клементьич! – послышался из сада голос Дурова. – С кем это ты? А-а! Санёк! Иди-ка, иди сюда!
Александру нравилось, когда Дуров называл его так: Санёк звучало, как сынок.
Анатолий Леонидович каким-то чудесным образом, как бы витая, пребывал на самом верху довольно шатких подмостков, раскрашивал под дикий камень деревянные ящики «замковых» стен. В холщовой блузе, заляпанной серым, коричневым и черным, он увлеченно орудовал малярным рушником, и дерево чудесно превращалось в камень.
– Ну, как? – спросил.
В старинном замке Джен Вальмор
Чуть ночь – звучат баллады… –
Звучат или не звучат?
– Еще как звучат-то! – засмеялся Александр. – Сроду не догадаться, что всего-навсего – порожние ящики.
Денек вполсвета млел, в серебристой дымке, задумчивый. С реки гитарный звон доносился, смех, всплески весел, обрывки удалой песни про Чуркина-атамана. Разговор начал Дуров.
– Слушай, а ведь я все знаю…
– То есть? – Александр растерялся даже, так неожиданен был приступ. – Что вы имеете в виду?
– Не финти, моншер. И не воображай, пожалуйста, что я стану тебя в чем-то убеждать и уговаривать, нет! Ты взрослый малый, в твои годы Лермонтов написал – знаешь, какие стихи?
– Знаю, «Погиб поэт»… Но что же все-таки вы хотите от меня? – с любопытством спросил Александр.
– А ровно ничего. Только ты вот что мне объясни: ну, собираетесь вы (для тебя это, кстати, довольно опасно, ведь ты поднадзорный), собираетесь, значит, горланите, спорите, выхлебываете два самовара, называете себя социалистами, марксистами или как там еще… так?
– Ну, допустим. Что же вам объяснять?
– Одно-единственное: цель.
– Ну-у… Революция, конечно.
– Правильно. Революция… Ну-ка, дружок, отойди немного, погляди – вот этот камень не пересветлен ли? Не выбивается ли из общего тона?
– Да нет, ничего. Чуть-чуть, может быть, действительно надо притемнить… А то «ореанда» просвечивает…
– Ага, спасибо… Клементьич! Клементьич! Скоро ты там?
– Сичас! – откликнулся, пропел петушок.
– Так. Значит, революция. Эгалите, фратерните и так далее. Это, брат, все понятно, не понятно одно: что это такое?.
– Вы шутите?!
– Ни чуточки. Вот слушай: революция совершилась, шумят знамена, играет музыка, – а как с властью? Будет власть?
– Конечно. Власть народа.
– Правительство?
– Что за вопрос! Разумеется.
– Значит, и государство будет?
Александр кивнул.
– Ну, вот и чудесно! – Дуров энергично орудовал рушником; камень получался старый, ноздреватый. – Вот и чудесно, – повторил, посмеиваясь. – Значит, и я без дела не останусь.
– Простите? – насторожился Александр. – Не понимаю…
– А тут, моншер, и понимать нечего. Нынче я смеюсь над канальей-держимордой, хапугой, взяточником, чинушей, бюрократом… Значит, и в прекрасном будущем придется засучивать рукава: персонажи-то ведь те же останутся. By компрене?
– Да нет, позвольте… Ничего этого не будет!
– А государство-то?
– Государство будет.
– Ну, милочка, значит, и взяточники будут, и казнокрады, и держиморды. А как же? Раз государство…
Пришел Клементьич, принес ведро.
– В старинном замке Джен Вальмор… – размешивая краску, запел Дуров. – Чуть ночь… Так, говоришь, звучит? Ах ты… ниспровергатель! Да ты иди, иди к барышням, – слышишь? Там уже, кажется, оттаяли. Защебетали.
Из открытых окон дома летела развеселая музыка.
– А что, собственно, у вас произошло? – спросил Александр. – Сидят надутые, обиженные какие-то…
– Тссс… – Анатолий Леонидович сделал страшные глаза, приложил к губам палец. – Ничего особенного, моншер. Артисточки мои чего-то меж собой не поделили… Ну их!
Засмеялся, махнул рукой: иди, мол, чего дожидаешься.
Вечером забежал Кедров. Спросил, как с Александром, был ли разговор.
– А как же, – сказал Дуров, – поговорили. Хорошо поговорили.
– Ну и что он?
– Да он-то ничего, остался при своем мнении. А вот я…
– Что – ты?
– Думаю, может, и вправду лучше нам революцию устроить… Тррах! – и вдребезги. А? Ей-богу, отлично!
Кедров так и сел.
4
И вот, ко всему прочему, в двух шагах от дуровского дома объявился ясновидец.
Как челнок сновал по городу, прорицал грядущие события – глад, мор, войну и так далее.
Забегал к барыне Забродской якобы чайку попить, насчет графа Толстого посудачить, направить заблудшую; на кухне у жандармского ротмистра Деболи с кухаркой и дворником беседовал о душеспасительном; показывал письма с горы афонской, в коих именовался «любезным братом во Христе». Не обошел и крестного Ивана Дмитрича, и Самофалова-купчину, и премногие другие почтенные дома.
Был ясновидец в гневе и в ожесточении. Прорицания его вселяли страх, жестокие словеса доходили до брани, даже и непотребной, простите великодушно, – до матерной.
Прорицал разное.
Кое-что – в задний след, если можно так выразиться. Так с мышиным нашествием было: кричал впоследствии, что по его ведь ясновиденью содеялось, но никто не мог припомнить, чтобы он до того хоть какой самый малый сделал намек. А уж после мышиного бедствия – вконец разошелся, стал пророчить пожары, трясение земли и другие стихийные ужасы.
И был сей ясновидец не кто иной, как мужеской Алексеевской обители беспокойный и вздорный чернец Кирьяк.
А складывалось ему всё на руку, это надо признать.
Весною в садах червь завелся и в какие-нибудь две недели так преуспел, что словно осень прошла по улице: на дворе лето, а сады – сквозные, ни листочка, лишь клочья лохматой паутины на ветках деревьев.
Далее: аккурат под дуровской усадьбой люди взялись тонуть, хотя река тут не сказать чтоб особой была глубины, да и текла нешибко, без заверти.
Наконец, вихорь пронесся, случилось, да с градом, во многих домах стекла повыстегал, гусят побил на лугу.
Всё, всё ставил в строку отец Кирьяк, и выходило по его прорицаниям так, что за все беды ответчиком получался не кто-нибудь, а именно новый жилец, комедиянт и фокусник, господин Дуров, незнато откуда взявшийся, многоженец, прелюбодей, у коего в доме лютеранская ересь – раз, птица-баба премерзкая – два, и кобели меж собой разговаривают на немецком языке – это три, значит.
И от сего жильца еще пущие беды-злосчастья ожидают святое место, а как же? – две обители рядом ведь, мужеская и женская, и божьи храмы окрест, а всё – ништо!
Это, вопрошал Кирьяк, как понимать, господа хорошие? Вот нажили себе горюшка… Вот уж, истинно, нажили!
Прорицателей всегда слушают почтительно, если даже не с благоговением. Слушали и Кирьяка, но разно: кто доверительно, с некоторой долей страха, а кто и с насмешкой: толкуй, дескать…
Но вдруг произошел случай невероятный, невообразимый. Происшествие, может быть, так и осталось бы анекдотом, нелепицей, выдумкой, но, будучи запечатлено в сочинении некоего «Старожила» и тиснуто в газетке «Воронежский телеграф», явилось уже как бы страницей истории и укрепилось навеки.
Дело же было в следующем.
В обеденное время, в час пополудни, ежели точней сказать, в трапезную горницу Алексеевского Акатова монастыря вошел небольшой бурый медведь. Взору его представилась картина самая мирная: немногочисленная братия в количестве тридцати двух иноков благопристойно вкушала жидкую овсяную кашицу; юный чернец скучным, но богобоязненным (по-нынешнему выразиться – подхалимским) голосом, стоя за шатким аналойчиком, читал поучительное житие.
Трудно и даже невозможно сказать, что взбрело в косматую башку пришельца, только он угрожающе рыкнул. Страшен, милостивые господа, зверь в лесу, где его, как-никак, ожидаешь, но не во многажды ли страшней он в мирной келье, куда является столь нежданно?
Это, знаете ли, еще помыслить надо.
В ужасе разбежались монахи, а сей, дерзкий, взгромоздясь на стол, принялся пожирать милую его сердцу овсянку. С криком:
– Да что ж это деется, православные! – кинулся отец Кирьяк в полицию. Но – кое добежал, кое то, кое другое, – вот он и сам господин Дуров пожаловал.
Его ведь зверь-то оказался!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я