https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На улице лил дождь, было холодно и грязно. А тут, в чистеньких, уютных комнатах, царила благопристойность. Строго, чинно, корешок к корешку, громоздились по полкам хорошие, умные книги; на голубеньких обоях в веселой путанице шевелились узоры из нарисованных цветочков; славно поблескивали чисто вымытые стекла прилавочных поставцов, в которых фантастическими хороводами пестрели презабавные глиняные фигурки – крохотные балалаечники, пастушки, сбитенщики, барыни, пляшущие мужики, тирольские охотники и собачки. Питерский магазинщик Берендс, у которого была закуплена вся эта милая мелюзга, уверял, что фигурки отлично идут: они как две капли воды похожи на севрский фарфор и вместе с тем дешевы.Иван Савич не сомневался в том, что они пойдут, сомнения были в другом: не подлость ли вот этак, отгородившись от беспокойного мира развеселыми балалаечниками и румяными барынями, сидеть в уютных голубеньких комнатах, сведя всю свою деятельность к коммерческим расчетам, к устроению торгового благополучия? В конце концов, осуждая и презирая либеральствующих господ, – чем он лучше их? Еще так недавно он мнил себя «светочем, несущим в народ»… что? Что – несущим? Вот эти берендсовские фигурки? Эти изящные портфельчики для почтовой бумаги? Перочинные ножички?– Кулак! Кулак! – бушевал, бывало, Придорогин. – Рубли, копейки, барыши… А где же дело? То – высокое, святое, в исполнении коего и заключается истинное назначение человека?«Но разве то, чем я занят, – подумал Иван Савич, – то есть магазин, читальня, писание стихов, – разве все это не есть нужное и высокое дело? В читальный зал господина Сеньковского входят лишь те, кто в состоянии заплатить пять или десять (или сколько он там назначает!) рублей, а ко мне может прийти каждый. Господа Исаковы, Смирдины, Крашенинниковы норовят на продаже книг нажить двойные барыши, а я довольствуюсь пятачком на целковый, потому что моя цель не нажива, а просвещение народа… И при чем тут эти милые глиняные фигурки?»«А при том самом, – сердито ответил себе, – что вот только что здесь был, сидел и что-то ужасное рассказывал человек, который уже мертв, которого уже нет среди людей, но которому, кажется, многое было дано совершить. И он умер. И главное – это то, что он не последний, что каждый день гибнут в проклятой тьме тысячи и тысячи светлых умов и горячих сердец! И будут гибнуть, и все мы виноваты в гибели этих хороших молодых людей, и, может быть, больше всех виновен я со своими проклятыми глиняными балалаечниками!»Страшная судьба! Нелепая, слепая сила тупой, жестокой жизни! В Петербурге Второв рассказал Ивану Савичу о житейском пути Добролюбова: семинария, институт, «Современник», смерть отца и двое сироток, оставшихся на руках у старшего брата… Попробуйте изменить последовательность событий в жизни этого замечательного человека, расположите их так: семинария, смерть отца, двое сироток-братьев… и – прощай Петербург, институт, литературная деятельность! И была бы, неминуемо была бы ряса, поповство и духовная смерть Добролюбова.. Подумайте – Добролюбова!
Иван Савич понял, что он должен был делать, не откладывая ни дня, ни минуты.И в тот же вечер вынул из ящика стола те полтора десятка листков, на которых были набросаны план и первые главы «Записок семинариста», твердо решив, что весь смысл повести должен заключаться не в победе Яблочкина, а именно в его поражении.Ибо побеждают единицы, а гибнут тысячи.И он стал писать запоем, доводя себя до изнурения, до обмороков, спеша окончить в срок, чтобы обязательно напечатать «Семинариста» в том сборнике, который они затевали с де-Пуле.Когда в декабре тысяча восемьсот шестидесятого года повесть была закончена и отослана в цензуру, у Ивана Савича хлынула горлом кровь. Весна 1861 года 10 марта у нас был объявлен ожидаемый так давно и с таким нетерпением высочайший манифест об освобождении крестьян. Вы, без сомнения, спросите: ну, что? какое впечатление произвел он на народ? Ровно никакого. Из письма Никитина к Второву. Третий день над Воронежем бушевала метель.Рвала клочья соломы с крыш убогих домишек, прилепившихся к Чижовским кручам, с грохотом разваливала кирпичные трубы, белыми змеями шипела по улице, жалобно позванивала на колокольнях.Были святки. На Большой Дворянской звенели бубенчиками запряженные в ковровые сани купеческие откормленные тройки, мчались в снежном вихре, обгоняя друг друга. Ленивой трусцой плелись живейные извозчики. Визжали колеса карет, подкатывавших к губернаторской резиденции. В городе устраивались балы, вечеринки, спектакли, маскарады. Веселые звуки музыки доносились из ярко освещенных, разукрашенных морозными цветами окон, за которыми мелькали тени веселящихся гостей. Гостиницы Шванвича и Колыбихина были переполнены ближними и дальними дворянами, приехавшими в губернию показывать на рождественских балах своих засидевшихся невест. И весело дребезжали дверные колокольчики магазинов, и звонко хлопали в потолок пробки откупориваемых бутылок, всяких – от прославленной «Мадам Клико» до скромного местного «Цимлянского».И, несмотря на тот ад кромешный, который творился в природе, на улицах было шумно, празднично, и никому не было дела до задыхающегося, хромого, одетого в рваную бабью кацавейку человека, в поисках могильщика с трудом пробиравшегося по сугробам Митрофаньевского кладбища.У ворот он встретил церковного сторожа, и тот, гладкий, румяный, видно, только что по случаю праздника хорошо выпивший и закусивший, сказал, что Кузьмич на кладбище.– Верно, кому-нито землянку копает, – засмеялся сторож. – У нас тут, брат, что ни день – постояльцы, не хуже как в трактире… Да ты пошуми, – посоветовал он, – пошуми, может, отзовется.Жутко, нехорошо было среди занесенных снегом крестов и мрачных надгробий. Белые, черные, золотые ангелы в уродливых снеговых шапках, нахохлившись, стояли, неодобрительно, строго поглядывая на хромого. Ветер разбойничьим свистом свистел в верхушках голых, страшных деревьев, валил с ног, шутя, заталкивал с узенькой тропочки в сугроб, тешился над немощным человеком. А тот шел, иногда останавливаясь, чтобы перевести дыханье, и так долго, мучительно кашлял временами, что спугивал сидящих в косматых гнездах ворон, и они с оглушительным криком кружили над ним.Веселый сторож сказал: пошуми. А где шуметь, когда и дыханья-то не хватало. Наконец в одном месте хромой увидел в стороне от тропинки свежий, видно, только что насыпанный бугорок, и комья рыжей глины, словно из-под земли, сами по себе, вылетавшие на чистый белый снег. Он догадался, что это работает Кузьмич, и, свернув с притоптанной дорожки, побрел к нему. Могильщик встретил его приветливо, как старый друг.– Здорово, Тюрин! – сказал он, вылезая из могилы. – Не то помирать пришел?Хромой стоял, опершись на костыль, ловя хрипящим ртом холодные снежинки.– Вовсе ты что-то, брат, заплошал, – сочувственно крякнул могильщик. – Нет бы на печи лежать, в этакую стыдь поперся…– Дело, Кузьмич, – с трудом, еле слышно прохрипел хромой.– Дело? – закричал могильщик, вспомнив, что хромой, которого он знавал давно, был глуховат. – Дело! Всех делов, голова, не переделаешь… Катерину бы послал, коли что, а то вишь, как умаялся, сердешный!– Да ее-то, слышь, неудобно… Такое, слышь, дело, что…Он закашлялся, не договорил. Кузьмич сел на глиняный бугорок, принялся раскуривать черную обгрызенную трубочку.– Такое дело, – отдышавшись, продолжал хромой. – Вот пришел просить… совестно, да что ж делать… Могилку бы мне вырыть, a?– Нето рехнулся? – оторопел Кузьмич.– Нет, правда… Чую – вот-вот помирать, а Катя… Куда ж ей идти, она сама хворая.– Чудак! – крутнул головой могильщик. – Право, чудак, чудной ты человек. Об чем ему забота – могилка! Помрешь, друг, в лучшем виде зароют, не сумлевайся.– Да оно так, зароют, – кротко согласился хромой, – а все ж таки… Главная вещь – нужда, брат, веришь ли, трынки денег нету… А то, слышь, по старой дружбе-то… а? Как-нибудь, абы могилка…– Вон ведь грех-то какой! – сказал могильщик.Ему не хотелось рыть задаром: в зимнее время это было дело нелегкое, считай на полдня; но он вспомнил, что когда-то хромой сшил ему полушубок и он целковый не доплатил за работу, и ему стало совестно.– Ну что с тобой исделаешь, – вздохнул, – видно, уж потружусь для бога…
Спустя несколько дней хромой помер. Иван Савич знавал покойника и даже как-то, через Аннушку, отдаленно приходился ему сродни.И вот в самый разгар рождественских праздников пришла Аннушка и сказала:– Дяденька помер.В доме у Никитиных было чисто, перед образами горели разноцветные лампадки. Батенька сидел чинно, в синем хорошем сюртуке, читал «Жития».– Это портной, что ли? – поверх очков поглядел на Аннушку. – Пустой был человек, царство ему небесное.Женину родню, чижовских Тюриных, он испокон веку презирал.– Смеху достойно, – строго сказал, когда услышал, что покойник сам ходил на кладбище просить из милости насчет могилки.Ивана Савича страшная история портного поразила, но едва ли не страшней показались ему эти батенькины жестокие слова, его холодный взгляд, его презрительная усмешка. «Это уж что-то и на человека не похоже, – с неприязнью поглядел на отца. – Так очерстветь, боже мой! Куда – Лукич!»Друзья знали, догадывались, что Лукич почти портретно списан с отца. Да и сам Савва знал об этом. Надо сказать, что он внимательно читал все напечатанное сыном и нередко высказывал свои суждения. Так, например, он одобрительно отозвался о стихах «На взятие Карса», про «Кулака» сказал:– С меня списал, сукин сын!И нисколько не обиделся, а даже как будто остался доволен тем, что Иван Савич именно с него списал Лукича.
Дни проходили в праздничной суете: то званый обед у Антона Родионыча, то граф прислал с жандармом приглашение на бал (его сиятельство любил при случае «угостить» заезжего гостя Иваном Савичем), то, наконец, традиционная встреча Нового года у де-Пуле. И всюду был смех, было хлопанье пробок, кадрили, фортепьяны…И Иван Савич смеялся вместе со всеми, и пил вино, и что-то говорил, и отвечал на какие-то вопросы, и писал в альбомы каким-то девицам, и кланялся, и пожимал руки, и даже однажды был усажен графиней за ломберный стол (чего он терпеть не мог, находя, во-первых, картежную игру пустым занятием, а во-вторых, боясь проиграть), – все это он делал, модным словцом сказать, механически , без души, без удовольствия, так, лишь бы не показаться невежей…А перед глазами стояли снежные сугробы и черные деревья кладбища, нескладный, хромой Тюрин, его хриплый, надтреснутый голос звучал в ушах: «Вырой, слышь… по старой дружбе-то…»Три человека, три хороших человека, за какой-нибудь месяц погибли на его глазах: Ардальон, Тюрин, Яблочкин. Что из того, что этот, последний, был выдуман и жил лишь в стопке исписанных мельчайшим почерком бумажных листов! Иван Савич полюбил его, сам был им; стремления и надежды Яблочкина были и его, Иван Савичевыми надеждами и стремлениями. И жажда жизни была у них одинаковая, и даже ужасная, неизлечимая болезнь в груди, и что-то еще и еще… И это «что-то» роднило Никитина и с Ардальоном, и с Тюриным, со всеми страдающими и несчастными людьми – братьями и спутниками на тернистой дороге жизни.Иван Савич побледнел, осунулся; повторилось кровотечение. Друзья, озабоченные его состоянием, раздумывали, что предпринять. Антон Родионыч советовал пешие прогулки в лес, де-Пуле – столичного врача и поездку на кумыс, Второв звал с собой на воды, за границу. Иван Савич только сумрачно усмехался: прогулки, кумыс! Все – вздор, все – выдумки. Какое лекарство, какое средство поможет от того мрака, в котором он жил, от той окаянной тоски, что накрепко, неотвязно поселилась в сердце?
Но вот в двадцатых числах января произошло событие, подействовавшее на Ивана Савича так, как не подействовали бы никакие поездки, никакие дорогие лекарства, ни самые целительные воды. Этим событием было милое письмо, полученное Никитиным от Натали.Она ласково упрекала его в том, что ей приходится повторять просьбу о присылке книг; недоумевала – почему он не ответил на ее первое письмо, которое она посылала ему еще в конце лета. «А знаете ли, – писала Натали в постскриптуме, – я почему-то надеялась, что Вы навестите нас этим летом, но, увы, надеждам моим не суждено было оправдаться…»В магазине гулко хлопала дверь, чьи-то голоса слышались, конский топот и крик извозчика за окном, на улице. А Иван Савич, ничего не слыша, стоял у конторки, читая и перечитывая милые строки.Но о каких книгах шла речь? О каком письме?Вечером допросил мальчиков, и Акиндин признался, что сжег письмо в самоваре.– Голову ты с меня, братец, снял! – простонал Иван Савич.
В феврале наступили оттепели.Радостно, по-весеннему, позванивала, шлепала капель; ликующе орали галки; на пригретых дворах воробьи затевали весенние драки. День заметно прибавился, солнце весело играло на голубеньких стенах, на золоте книжных корешков, на стеклянных поставцах. Глиняные фигурки были раскуплены, и Иван Савич отправил Берендсу двести рублей, прося прислать еще.О «Семинаристе» из московской цензуры не было ни слуху ни духу, и это тревожило Никитина. Но милые приметы весны и, главное, какие-то хорошие, волнующие предчувствия, несмотря на частые недомогания, вселяли в душу Ивана Савича уверенность в своих силах, помогали жить.По городу прошел слух, что манифест об освобождении уже выпущен, но что его не торопятся объявить, опасаясь нежелательного брожения умов, как деликатно выразился принесший эту новость де-Пуле.– Хорош, значит, манифест! – сказал Никитин.Михаил Федорыч пожал плечами.– Дело не в том, хорош или плох, – сказал наставительно. – Темные массы весьма непросвещенны, они могут неправильно истолковать… Впрочем, это, мой друг, пока лишь только слухи, – поспешил он добавить, – и я убедительно прошу вас не предавать огласке то, что я вам сообщил, потому что, согласитесь…И он что-то замямлил, вынув из жилетного кармашка пилочку, занялся ногтями, повел разговор о сборнике, о гарденинских плутнях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я