https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_dusha/s-verhnej-dushevoj-lejkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

детским чутьем я уловил в них простую телесную радость и такое же упоение жизнью, какое ликовало и в моей душе. Когда я подбежал к отцу и пошел рядом с ним, не думая о том, что он прогонит меня, он улыбнулся мне глянцевым от загара лицом и ласково предупредил:
- Не подходи близко, сынок, - подрежу.
На конце полосы дед, не отдыхая, клал косу на плечо и, стирая голой рукой пот с лица, бойко шагал обратно. За ним - отец, за отцом, играя за спиной грабельцами, - Сыгней, на таком же расстоянии друг от друга, как и во время косьбы. На бабушку они даже не взглянули, только дед бодренько крикнул на ходу:
- Анна, пройдем вот один заход, и обедать надо. Мерина-то не распрягай - домой воротишься. Корми его:
завтра снопы возить начнем.
Он вынул из ведра на меже мокрый брусок и зазвякал им по косе. Взглянув на солнышко, он поплевал на ладони и с торжественностью замахал грабельцами. Я шел рядом с ним, захваченный сильными и легкими взмахами косы.
- Ну-ка, сейчас я его подкошу, бездельника! - с притворной угрозой крикнул он, и я увидел, как он усмехается в бороду.
Я обрадовался его шутке и, подпрыгивая, крикнул:
- Я не бездельник, дедушка. Дома-то я и двор убрал, и корм гнедку месил, и на пойло водил. Я, чай, колос приехал сгребать.
- Баушка! Чего он тут говорит? Аль вправду он домато хозяйничал?
Бабушка засмеялась и подмигнула мне: не бойся, мол, держи себя смелее.
И я схватил грабли из-под телеги и с важностью самосильного мужика вскинул их на плечо. Сема на середине поля собирал снопы и складывал их в крестцы, а Тит работал с угрюмой натугой: ведь косит он не хуже Сыгнея, а его заставили вместе с бабами делать бабье дело. Ему уже шестнадцать лет жених, он уже втайне рачит свое хозяйство, а тут вяжи свясла и таскай снопы на смех шабрам. Катя, с обожженным лицом, подшучивала над ним:
- Титка, не отставай, а то вон шабровы девки смеются... Шел бы ты лучше к мамке - тюрю делать...
А он грозил ей кулаком. Мать улыбалась и участливо поглядывала на Тита.
Я прошел между крестцами к меже и оттуда начал сгребать спутанную и изломанную солому в рыхлые кучи. Мне было хорошо, весело и вольготно, и я гордился, что вместе со взрослыми выполняю серьезную работу. Сгребать и собирать колосья - кропотливое дело: нельзя пропустить ни одной соломинки. Я прочесывал жнивье, как гребенкой, и подбирал отдельные колоски пальцами. Пахло спелой рожью, горячей землей и подсолнечниками. Воздух горел солнцем и мерцал маревом над хлебами и на склонах Красного Мара. Звенели и шоркали косы, заливались в небесной синеве жаворонки. Все ликовало и пело вокруг меня:
и жнивье, и ромашки на меже, и пламя подсолнечников в разных местах среди ржи.
Жнивье широкой полосой тянулось далеко и обрезалось несжатой рожью чужого поля. Вороха колосьев я подгребал к крестцам, чтобы не развеяло ветром и не забило грязью во время дождя. И когда на краю поля я слушал глухие толчки своего сердца и смотрел на желтую щетину жнивья, эти кудрявые вороха шевелились и смеялись мне издали.
Я шел обратно, вычесывая перепутанные соломины с колосками в рядок, а потом подгребал этот рядок в золотое руно. Мне было хорошо: каждый взмах граблями, каждый шаг и порыв доставляли мне радость. Я обливался потом, дышал всей грудью, но не чувствовал усталости. Мне хотелось кричать и петь, и я пел, - пел звонко, во весь голос.
Кто-то звал меня, кто-то смеялся. Прыгали и разлетались в разные стороны кузнечики, горячий ветер трепал мои волосы и мягко щекотал лицо.
Я не боялся сейчас ни дедушки, ни отца: я знал, что если дедушка придет сюда, он только поднимет брови и, усмехаясь, проворчит: "Почище, почище!" Потом пройдет по полосе, зыбко переваливаясь с боку на бок и поглядывая на солнце. Он запоет про себя любимую стихирку: "Всяк человек на земле живет, яко в поле трава цветет..." - запоет потому, что он доволен, что у него тоже хорошо на душе.
Обедали в холодке, за телегой, а мне не хотелось: я дома ел кашу с молоком. Меня манили ряды снопов, разбросанных по жнивью. Я стал укладывать их в пятерки.
Приятно было нести тугой сноп, который потряхивал своими тяжелыми колосьями, и мне хотелось обнять его, как живого. А всюду волновалась золотой зыбью рожь, горели подсолнечники, далеко и близко поднимались и исчезали головы мужиков и платки женщин, сверкали косы на плечах косцов... Как вольготно и радостно! Усталый, со звоном в ушах, запыхавшись, я упал на жнивье и с наслаждением раскинул руки в приятной истоме. Около меня прыгали и стрекотали кузнечики, а очень высоко в голубом небе тихо плыли кудрявые облачка...
XLI
Один раз, когда мы с бабушкой возвращались домой, случилась со мной большая беда.
Бабушка сидела в телеге, вытянув ноги, а я позади, спина в спину с ней. Обычно бабушка всю дорогу невнятно и тихо пела какие-то протяжные песни или духовные стихи или дремала, бормоча что-то себе под нос, а я следил за пылью над дорогой, за жницами и косцами среди желтой ржи или садился верхом на переплеты телеги, воображая себя наездником.
В этот раз бабушка дремала, когда мерин стал спускаться с крутой горы над избушкой бабушки Натальи. По этой дороге лошадей сводили под уздцы и в спицы заднего колеса вставляли кол, чтобы затормозить повозку.
- Баушка, с горы съезжаем, - испуганно крикнул я. - Сводить лошадь-то надо. Остановись!
Но было уже поздно: телега надавила на мерина, хомут налез ему на уши, и он стал падать на задние ноги. Глубоко внизу закружились избы длинного нашего порядка, гумна вдали и наша изба над кручей красного обрыва. Темнела узенькая лента речки.
Бабушка из всей силы натягивала вожжи и визгливо тпрукала. Мерин падал задом, скользил копытами по накатанной, улетающей вниз дороге, а за вздыбленным хомутом пропадали его уши. Он храпел и, должно быть, сам испытывал ужас вместе с бабушкой. Я стоял на коленях и держался за ее плечи, но ей было, вероятно, неудобно, и она испуганно кричала мне:
- Сядь ты, окаянный! Я и так уползаю... Упаду еще под колеса... Вцепись во что-нибудь!
Мерин не выдержал и побежал под гору. Телега подпрыгивала, грохотала и напирала на мерина, и он несся уже галопом с кручи с хомутом на ушах. Мимо поземкой летели взгорки и мелькали овражки, и я судорожно хватался руками за доску, и за бабушку, и за палки переплетов, но меня словно бил кто-то по пальцам, отшибал руки и швырял в разные стороны. Дальше все угасло в памяти.
Очнулся я так, как будто кто-то разбудил меня, и я смутно, точно сквозь сон, почувствовал, что меня тащит кто-то по мягкому песку. Я открыл глаза и в полусознании увидел Петьку, который, с ребенком на одной руке, волочил меня за руку и плаксиво кричал:
- Вставай скорей!.. Чего лежишь-то?.. Видишь, возы со снопами спускаются... рядом уж...
Но я не шевелился и не ощущал ни боли, ни страха, только жалобно простонал. И опять потерял сознание.
И опять я как будто проснулся на короткое время и услышал тот же жалобный стон. Лежал я в нашей избе на полу в странном дымном полумраке и не чувствовал своего тела. А голова плавала в сонном тумане, и жизнь теплилась в какой-то неясной ноющей точке. Кто-то склонился надо мною и, причитая, плакал. И эти причитания и всхлипывания были похожи на туманный бред. Был момент, когда я открыл глаза и увидел мать, которая стояла около меня на коленях, рыдала и, падая на руки, прижималась ко мне своим мокрым лицом. Стонала и плакала бабушка. Потом опять все исчезло, как в глубоком сне без сновидений.
В таком обморочном состоянии я лежал, должно быть, несколько дней и впервые пришел в себя на улице, около стены нашей избы, под старой ветлой. Ее плакучие ветви спускались низко к земле, и они показались мне такими милыми и ласковыми, что я засмеялся. Звонко, с радостной нежностью засмеялась близко около меня мать. А бабушка изумленно заохала и молитвенно пропела:
- Ну, слава тебе господи! Ожил! Смерть-то мимо с косей прошла... Прости ты меня, грешницу, внучек: это я тебя чуть не погубила. Упал в дыру-то, а тебя колесами и переехало. И ножки и грудку раздавило. Весь век буду помнить и грех замаливать.
А мать смеялась, терлась щекой о мое лицо и плакала.
Меня ослепил солнечный воздух, синее небо и сияющая зеленым раздольем лука. Пристально смотрела на меня своим черным глазом и высокая колокольня со сверкающим шпицем. А низко над травой летали говорливые касатки и проносились так близко, что едва не касались меня крылышками, словно тоже радовались моему воскресению.
И тут я впервые заметил, что мать держит меня под мышки и хочет поставить на ноги, но ноги болтаются, как тряпки, и я их совсем не ощущаю. Дышу я отрывисто, со стоном, задыхаюсь, но никакой боли не чувствую. Только радостно, с наслаждением гляжу на луку, на касаток, на курицу с цыплятами, которая квохчет и роется неподалеку от меня в кудрявом лужке. И я смеюсь и ласточкам, и цыплятам, и солнечной луке в волнах дрожащего марева вдали. Я переживаю неиспытанное счастье от нежной близости, матери и бабушки, и мне хочется обнять их и целовать. Но руки мои бессильно висят, ноги болтаются, как чужие, - я просто их не чувствую.
Мать хоть и смеется счастливо, но голос ее дрожит и плачет:
- Ручки-то, ножки-то отнялись совсем. Как веревочки висят. Ну-ка, ежели так и останутся мертвые? Не человек будет, а лежень блаженненький. Так и будет до вызрасту лет и до смерти пластом лежать. Что я буду делать-то?
Бабушка покаянно причитает:
- Это уже с меня бог спросит. Это я, окаянная, грех совершила. Канун богородице отстою, умолю пречистую спасти ребенка-то. Отчитать надо пускай над ним Псалтырь поют. Лущонку бы позвать: она его вызволит.
Мать с надеждой спрашивает меня:
- Выздоровеешь, что ли, милушка моя? Везде-то у тебя распухло, везде-то кровоподтеки.
Но я не отвечаю: не то мне не хочется говорить, не то вместе с руками и ногами отнялся язык. Мне только радостно и вольготно, как касаткам, порхающим над лукою и около меня.
Явился вдруг Луконя-слепой и сел передо мной на траву.
С мерцающей улыбкой он погладил меня по рукам и ногам, провел пальцами по голове и лицу и с девичьей певучестью в голосе проговорил:
- А я уж к тебе, Феденька, третий раз прихожу. Аль не видал? Ничего-о! Поднимешься - еще крепче будешь. Хорошо, что колесом по голове не проехало. Значит, жить будешь - на роду так написано. Нынче ты мне во сне привиделся: бегаешь будто по луке и так-то бойко, так-то звонко, как колокольчик, смеешься. За тобой ястребчик летает. Тут я к тебе на помощь бегу - и палкой, палкой ястребчика-то!..
Неожиданно я сказал, заикаясь и шепелявя:
- Ты... с-слепой... Как же... ты... как же ви-видал-то?
Мать вскрикнула, прижала меня к себе, засмеялась и заплакала. Заплакала и бабушка.
А Луконя смотрел в небо и блаженно улыбался.
- Вот видишь, Феденька?.. Ястребчика-то не зря я отогнал... Я все во сне вижу. Вот и ты... пройдет неделя-другая - встанешь, и побежишь, и ручками замашешь... Мне все дети родня... Я и песню сложил про них.
И он пропел на веселый седьмой глас тоненьким, детским голоском с сияющей улыбкой:
Вся премудростию сотворил еси на свете,
Наипаче краше сущего есть дети.
Всяко человек творит своим трудом,
Только детч освещают дом.
- Ты на солнышке больше лежи, на травке: солнышкото, оно кровь разгоняет и силу дает. Гляди, травка-то как на солнышке растет... На солнышке-то и дух гуще, а в холодке-то да под навесом травка-то квелая и изо всех сил к солнышку тянется.
Он провел ладонями по моим голым ногам, поднял рубашку и, едва касаясь пальцами до тела, прощупал грудь и живот. Лицо его стало задумчивым, словно он прислушивался к тому, что совершалось во мне. Потом поднял и взвесил на ладони ногу и руку и бережно положил их на место. Его прикосновение я ощутил только на груди и вскрикнул от боли.
- Косточки-то целы, - радостно пропел он и опять засмеялся, - только все жилочки обмерли. Вот грудка только вдавилась и ребрышки маленько свихнулись. Я сейчас за бабушкой Лукерьей пойду. Тетка-то Наталья отмаялась, так Лукерья сейчас тебя все время будет травами парить...
Я понял, что бабушка Наталья умерла, но мне показалось это совсем неважным и далеким: ни жалости, ни горести я не испытывал.
Отца я увидел в избе только мельком. Я лежал на полу, а он стоял как-то неуклюже, сконфуженно и переминался с ноги на ногу. И, покачивая головой, с шутливым упреком сказал мягко:
- Чего же это ты? А?.. Как же это ты сплоховал-то?
Мы на Волгу собрались ехать, а ты вот подкачал...
И, смущенно оглядываясь, вышел из избы. - Приезжал с поля и дедушка. В первый приезд он остановился посредине избы и затеребил бороду.
- Ну, накатался с бабушкой-то? Ка.кой же ты работник, коли с телеги кувырком падаешь?
Бабушка утешительно простонала:
- Да чой-ты, дедушка! Чай, и ты бы с такой горы свалился, когда лошадь понесла... Он, чай, не удержался, когда -гелегу-то подкинуло да круто повернуло... Ведь телега-то гугь сама не опрокинулась...
- Ну, ничего, ничего... Не так еще жизнь молотить будет. Привыкай!
И он впервые не был мне страшен. Я даже улыбнулся ему.
Однажды Сема просидел со мной в избе целый день и делал мне из лутошек солдат, коней, маленькие грабли.
потом вырезал из дощечек мужика с ногами и руками на ни точках и, дергая за длинную нитку, заставил его плясать на полу. Мужик подпрыгивал, выбрасывал ноги, махал руками, приседал и взлетал на воздух. Сема заливался хохогом, хитро смотрел на меня и покрикивал:
- А ты гляди-ка, как оц выкамаривает... Это дядя Ларивон... браги напился... А сейчас по улице идет и трепака отбивает. Вот шурует, каянный!
Но мне не было смешно: в голове кружились сказочные виденья, а в груди тяжело плескались гулкие волны.
Ни Кати, ни Сыгнея, ни Тита я не видел: стояли страдные дни, и каждый работник и каждый час были на счету. Потом уехала и мать. Пришла бабушка Лукерья и стала обкладывать мои ноги, руки, спину и грудь горячей гравоя и пеленать все тело. Поила утром и вечером какойто вонючей и горькой травой. Я не хотел пить и плакал, а она говорила что-то ласковое, вкрадчиво, точно баюкала меня, и я слабел, подчинялся ей, впадал в полусон и кружился в хороводе странных призраков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я