https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В первые две недели почти не было никаких отзывов, а затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом писали о сенсационной новинке, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или за десертом. Яростные дискуссии (о влиянии Дарио на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе — за полтора. Не устояв перед некоторыми предложениями, возможными материальными выгодами, Фрага разрешил сделать из «Жизни поэта» сценарий для театра и радио. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и шумиха вокруг книги достигли пика — или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации Фрага был удостоен Национальной премии, правда не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей. Смеясь, Фрага заметил, что присуждение Нобелевской премии не помешало Андре Жиду тем же вечером отправиться смотреть фильм с участием Фернанделя. Возможно, именно поэтому он поспешил укрыться в доме одного приятеля и спастись от бури массовых восторгов, оставаясь настолько спокойным, что даже его сообщник в этом дружеском укрывательстве нашел подобное поведение противоестественным и даже лицемерным. Но все эти дни Фрагу не оставляла странная задумчивость, в нем росло необъяснимое желание отдалиться от людей, отгородиться от того себя, которого создали газеты и радио, от популярности, которая перешагнула границы Буэнос-Айреса, достигла провинциальных кругов и даже вышла за пределы отечества. Национальная премия ему казалась не сошедшей с неба благодатью, а вполне заслуженным воздаянием. Теперь и остальное было не за горами — то, что, признаться, некогда более всего вдохновляло его на создание «Жизни поэта». Он не ошибся: неделей позже министр иностранных дел пригласил его к себе домой («мы, дипломаты, знаем, что хороших писателей не привлекают официальные приемы») и предложил ему пост советника по вопросам культуры в одной из стран Европы.
Все происходило как во сне и было настолько непривычно, что Фрага должен был собраться с силами, чтобы понудить себя взбираться — ступенька за ступенькой — по лестнице славы: от первых интервью, улыбок и объятий издателей, от первых приглашений выступить в литературных обществах и кружках он добрался наконец до той площадки, откуда, почти не склоняя головы, он смог увидеть светское общество, почувствовать себя словно бы его властителем и обозреть вплоть до последнего угла, до последней белоснежной манишки и последнего шиншиллового палантина литературных меценатов и меценаток, жующих бутерброды с foie gras и рассуждающих о Дилане Томасе. А там, дальше — или ближе, в зависимости от точки обозрения или состояния духа в данный момент, — он видел массы отупевших и смиренных пожирателей газет, телезрителей и радиослушателей, большинство которых, не зная, для чего и почему, подчиняется вдруг потребности купить стиральную машину или толстый роман — предмет объемом в двести пятьдесят кубических сантиметров или триста двадцать восемь страниц, — и покупает, хватает немедля, подчас жертвуя хлебом насущным, и тащит домой, где супруга и дети ждут не дождутся, потому что у соседки «это» уже есть, потому что популярный обозреватель столичной радиостанции «Эль Мундо» опять превозносил «это» до небес в своей ежедневной передаче в одиннадцать пятьдесят пять. Самым удивительным было то, что его книга попала в каталог произведений, которые рекомендовалось приобрести и прочитать, хотя столько лет жизнь и творчество Клаудио Ромеро интересовали одних лишь интеллектуалов, то есть очень и очень немногих. Когда же, случалось, Фрага снова ощущал необходимость остаться наедине с собой и поразмыслить над тем, что происходит (теперь на очереди были переговоры с кинопродюсерами), первоначальное удивление все чаще уступало место какому-то тревожному ожиданию. Впрочем, впереди могла быть только еще одна ступенька на лестнице славы, и так до того неизбежного дня, когда, как на парковых мостиках, последняя ступень вверх становится первой ступенью вниз, достойным сошествием к пресыщению публики, которая отвернется от него в поисках новых ощущений. К тому времени, когда он собрался уединиться, чтобы подготовить свою речь при получении Национальной премии, его эмоции, вызванные головокружительным успехом последних недель, свелись к иронической удовлетворенности, отчего и триумф представлялся лишь своего рода сведением счетов, да к тому же еще омрачался непонятным беспокойством, которое иногда вдруг целиком овладевало им и грозило отнести к тем берегам, куда здравый смысл и чувство юмора решительно не давали держать курс. Он надеялся, что подготовка текста выступления вернет ему радость труда, и отправился работать в усадьбу Офелии Фернандес, где всегда чувствовал себя хорошо и спокойно.
Был конец лета, парк уже оделся в цвета осени, и Фрага любовался им с веранды, разговаривая с Офелией и лаская собак. В комнате на первом этаже стоял его рабочий стол с картотекой. Придвинув к себе главный ящик, Фрага рассеянно перебирал пальцами карточки, как пианист клавиши перед игрой, и повторял, что все идет хорошо, что, несмотря на вульгарный практицизм, неизбежно сопровождающий большой литературный успех, «Жизнь поэта» является достойным трудом, служит нации и родине. И можно с легким сердцем приступить к написанию речи, получить свою премию, готовиться к поездке в Европу. Даты и цифры мешались в его голове с параграфами договоров и часами приглашений на обед. Скоро должна была прийти Офелия с бутылкой хереса, молча сесть неподалеку и с интересом наблюдать, как он работает. Все шло прекрасно.
Оставалось только взять лист бумаги, придвинуть лампу и закурить, слушая, как кричит вдали птица теро.
Он так никогда и не смог вспомнить, открылась ли ему истина именно в эту минуту или позже, когда они с Офелией, насладившись любовью, лежали в постели, дымили сигаретами и глядели на маленькую зеленую звездочку в окне. Прозрение, назовем это так (впрочем, как это назвать и в чем его суть, не имеет значения), могло прийти и с первой фразой речи, которая началась легко, но внезапно застопорилась, лишилась смысла, который был словно выметен ветром из дальнейших слов. А потом наступила мертвая тишина — да, видимо, так: он уже знал, когда выходил из той маленькой гостиной от Ракели, знал, но не хотел знать, и это все время мучило его, как разыгравшаяся мигрень или начинающийся грипп.
И вдруг в какой-то неуловимый миг душевное недомогание, темная дымка тумана исчезли, появилась уверенность: «Жизнь поэта» — сплошной вымысел, история Клаудио Ромеро не имеет ничего общего со всей этой писаниной. Не надо никаких доводов, никаких доказательств, все это — сплошной вымысел. Пусть были годы работы, сопоставление дат, желание идти по следу и отметать предположения, все это — сплошной вымысел. Клаудио Ромеро не жертвовал собой ради Сусаны Маркес, не возвращал ей свободу ценой самоотречения и не был Икаром у белоснежных ног Ирены Пас. А он, биограф, словно плыл под водой и не мог вынырнуть, открыть глаза под хлесткой волной, хотя и знал правду. Более того, на самом дне души, как в мутной и грязной заводи, осела тягостная уверенность в том, что правда была ему известна с самого начала.
Незачем раскуривать вторую сигарету, винить расшалившиеся нервы, целовать в темноте тонкие податливые губы Офелии. Незачем убеждать себя, что затмение нашло в пылу чрезмерной увлеченности своим героем, что слабость можно оправдать слишком большой затратой сил.
Рука Офелии мягко касалась его груди, ее горячее прерывистое дыхание щекотало ухо. И все же он уснул.
Утром он взглянул на открытый ящик картотеки, на бумаги, и все это показалось ему гораздо более чуждым, нежели ночные переживания. Внизу Офелия звонила по телефону на станцию, чтобы узнать расписание поездов. До Пилара он добрался около половины двенадцатого и направился прямо к зеленной лавке. Дочь Сусаны смотрела на него робко и настороженно, как побитая собака. Фрага попросил уделить ему пять минут, снова вошел в пыльную гостиную и сел в то же самое кресло, покрытое белым чехлом. Ему не пришлось долго говорить, ибо дочь Сусаны, смахивая слезинки, стала кивать в подтверждение его слов и все ниже склоняла голову.
— Да, да, сеньор. Именно так и было, сеньор.
— Но почему же вы не сказали мне об этом сразу? Нелегко было объяснить, почему она не сказала об этом сразу. Мать заставила ее поклясться, что она кое о чем никогда и никому не проболтается, а после того, как на матери женился офицер из Балькарсе, тем более, вот и… Но ей очень, очень хотелось написать ему, когда поднялся такой шум вокруг книги о Ромеро, потому что…
Она испуганно глядела на него, а слезинки катились по щекам.
— Да как же вам стало известно? — спросила она затем.
— Пусть это вас не волнует, — сказал Фрага. — Когда-нибудь все становится известным.
— Но в книге вы написали совсем не так. Я ведь ее читала. Я все там читала.
— Именно из-за вас в книге написано совсем не так. У вас есть другие письма Ромеро к вашей матери. Вы мне дали только те, которые вам хотелось дать, которые выставляют в наилучшем свете Ромеро, а заодно и вашу матушку. Мне нужны другие, немедленно. Дайте их.
— Есть только одно, — сказала Ракель Маркес. — Но я поклялась матери, сеньор.
— Если она не сожгла его, значит, в нем нет ничего страшного. Дайте мне. Я куплю.
— Сеньор Фрага, я не потому вам его не даю…
— Вот деньги, — резко сказал Фрага. — За свои тыквы столько не выручите.
Глядя, как она роется в бумагах на нотной этажерке, он подумал: то, что он знает сейчас, он уже знал (возможно, неточно, но знал) в день своего первого посещения Ракели Маркес. Открывшаяся истина вовсе не застала его врасплох, и теперь, задним числом, он мог сколько угодно винить себя и спрашивать, почему, например, его первое свидание с дочерью Сусаны окончилось так быстро; почему он так обрадовался трем письмам Ромеро, словно только они одни и существовали на свете; почему не предложил денег взамен, не докопался до сути, о которой Ракель знала и молчала. «Глупости, — тут же подумал он. — В ту пору я не мог знать, что Сусана стала проституткой по вине Ромеро». А почему же тогда он оборвал на полуслове свой разговор с Ракелью, удовольствовавшись полученными фотографиями и тремя письмами? «Э, нет, я знал, бог весть откуда, но знал и, зная это, написал книгу; возможно, и читатели тоже знают, и критика знает, вокруг — сплошная ложь, в которой барахтаемся мы все до единого…» Однако легче легкого идти по пути обобщений и возлагать на себя лишь частицу вины. Это тоже ложь: виновен был только он, он один.
Чтение последнего письма стало всего-навсего словесным подтверждением того, о чем у Фраги сложилось представление, хотя и несколько иное, и письмо это было ему нужно лишь как «вещественное доказательство» на случай полемики. После того как маска была сорвана, некто по имени Клаудио Ромеро по-звериному оскалился в последних фразах, обладающих неотразимой логикой. Фактически приговаривая Су-сану к грязному ремеслу, которым ей отныне и до конца дней придется заниматься — на что недвусмысленно намекалось в двух великолепных пассажах, — он обрекал ее на молчание, одиночество и ненависть, толкая с глумлением и угрозами в ту яму, которую два года копал для нее, неторопливо и постепенно развращая наивное существо. Человек, который несколькими неделями раньше писал, довольный собой: «Ночи нужны мне одному, я не хочу, чтобы ты видела мои слезы», завершал теперь свое послание грязным намеком, видимо точно рассчитав его эффект, и добавлял гнусные, издевательские наставления и пожелания, перемежая прощальные слова угрозами, запрещая Сусане показываться ему на глаза.
Ничто из прочитанного не удивило Фрагу, но еще долгое время сидел он с письмом в руке, бессильно привалившись плечом к косяку вагонного окна, словно кто-то внутри его старался вырваться из когтей кошмарного, невыносимо долгого сна. «Это объясняет и все остальное», — услышал он биение собственной мысли.
«Остальным» была Ирена Пас, «Ода к твоему двойственному имени», финальный крах Клаудио Ромеро. К чему веские доводы и прямые доказательства, если твердая уверенность в ином развитии событий, не нуждающаяся ни в каких письмах или свидетельствах, теперь сама день за днем выстраивала последние годы жизни Ромеро перед мысленным взором человека — если можно так об этом сказать, — ехавшего в поезде из Пилара и выглядевшего в глазах пассажиров сеньором, который хватил лишнюю рюмку вермута.
Когда он сошел на своей станции, было четыре часа пополудни, моросил дождь. В шарабане, который довез его до усадьбы Офелии, было холодно и пахло отсыревшей кожей. Сколько же здравого смысла было у этой надменной Ирены Пас, сколь силен был в ней аристократизм, породивший презрительный отказ. Ромеро мог вскружить голову простой, бедной женщине, но вовсе не был Икаром, героем своих прекрасных стихов. Ирена или не она, а ее мать или братья тотчас разглядели в его маневрах назойливость парвеню, проходимца, который начинает с того, что отворачивается от людей своего круга, а потом, если нужно, готов их уничтожить (такое преступление называлось «Сусала Маркес, школьная учительница»).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98


А-П

П-Я