https://wodolei.ru/catalog/vanny/160cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Служил он, ратник второго разряда, в лейб-гвардии Финляндском полку. Полк находился в Петрограде, считался благонадежным, но оказался на стороне революционного народа, за царизм не заступился, а в полицейских солдаты Финляндского полка стреляли охотно.
Енька не хвастался своими подвигами, когда приехал в Попиху на недельку навестить отца и свою благоверную супругу. Подвигов он не совершал, не мог и поднажиться за счет свержения императора. Но попытка такая была. На Енькиной шинели, над правым карманом и ниже чернело громадное чернильное пятно.
– Почему? Отчего?
Енька поведал нам без утайки:
– Свергли мы, это самое, государя. Ослободился престол: садись, кто хошь. И тут подвернулось столько временных, одного престола вроде им и маловато. А нашему брату что? Тоже ухватить чего-то бы не мешало. По малости потянули. Мне – в лесторане «Медведь» мы располагались – досталась большущая серебряная чернильница. Вижу, вещица денег стоит и никто ее не трогает. А она закрыта, кнопкой заперта. Ну, думаю, расковыряю потом, наедине. Хвать ее да и в карман. Она у меня там возьми да и раскройся! Да вся и вытекла. Тут меня застопорили. За жабры взяли и говорят: «Не тронь частную собственность!» Чернильницу отобрали, а пятно никак не отмывается. Очень едкие чернила. Пусть на память о революции…
Соседи слушали, посмеивались, а Лариса Митина ехидно сказала:
– Не густо тебе, Енька, леворуция за службу отвалила, одно черное пятно!
Алеха Турка посоветовал:
– Вырежь, Енька, это место на шинели и будешь герой с дырой.
37. СПЕРЕДИ ОТРЕЗ, СЗАДИ ДВА СОШНИКА
Я КОНЧИЛ церковноприходскую школу. Мой опекун Михайло не без самодовольства пригвоздил к стене выданные мне в школе Похвальный лист и Свидетельство. Золотой крест и двуглавый орел украшали эти грамоты. Гордость и радость овладели мною.
– Ну, теперь хватит лодырничать, пора за дело!
Опекун посадил меня на табуретку с плетеным соломенным сидением и заставил тачать голенища.
Началась моя несладкая сапожная жизнь…
Кроме тачки и строчки да подколачивания подошв деревянными гвоздиками находилось много других дел на разных побегушках.
Приближалась осенняя вспашка паренины. У моего опекуна соха не в порядке. Надо снести в кузницу отрез и сошники, упросить кузнеца сделать наварку и заострить. Михайло перевязал чересседельником – спереди отрез, сзади два сошника, перекинул мне через плечо.
– Как раз! Пройди взад-вперед по полу. Тяжело или не очень?
– Кажись, не очень, – не сразу догадался я, что замышляет мой благодетель.
– Тебе уже двенадцатый год, почти мужик. Снесешь это в кузницу в Яскино, скажешь, пусть кузнец наварит, а деньги я ему в воскресенье отдам.
Не посмел я сказать, что не по мне ноша, тяжеловата, не донесу, однако напомнил опекуну:
– Мне не двенадцатый год, а только с масленицы одиннадцатый.
– Не велика разница. Тащи, донесешь: спереди отрез, сзади два сошника, вот так!
До Яскина четыре версты. Пронес я свою тяжкую ношу с полверсты, дальше не могу. Чересседельником натер оба плеча до крови. Обессилел.
Сел возле тропки под куст и заливаюсь слезами.
На мое счастье шла туда же в кузницу соседка Лариса Митина. Взглянула на мои окровавленные плечи, заохала:
– Какой это, к черту, опекун! Это же матерому мужику ноша. Мне не дотащить, не то что тебе, подросток-недоросток. Сиди тут, я позову твоего изверга, поглядит на плечи твои, авось поймет, какой он бессердечный плут…
Ждать пришлось недолго. Лариса привела Михайлу.
– Глянь, полюбуйся, что с парнишкой наделал, устыдись, дубина стоеросовая! Небось своего жеребца сына Еньку не послал, пожалел, а сироту не жаль? Да за такое дело самому земскому начальнику на тебя прошение надо писать!
– Ну, ну, не шиперься. Ошибочку сделал, надо было полотенцем перевязать, не стер бы плечишки. На молодом теле зарастет. Убирайся домой и впредь не берись, слабосильный… – приказал он мне, сердито сверкнув злыми глазами.
Михайло закинул себе на плечо мою непосильную ношу, пошел в кузницу, по пути переругиваясь с Ларисой, с нашей ближней соседкой.
38. ПЕРВЫЙ ГРИВЕННИК
КАК СЕЙЧАС помню: пахарю-поденщику с его лошадью на хозяйском питании и корме платили один рубль в день. Работа не по часам, а так, на глазок, от восхода и до заката солнечного.
Примерно в середине лета, около сенокосной поры, приспевал особый вид пахоты – завалка навоза под соху, под паренину.
Пахарь шел за сохой и попутно левой ногой подгребал с полосы в борозду разбросанный навоз, чтобы на следующем, обратном повороте этот навоз закрыть свежим навалом земли, вспоротой острыми, доведенными до серебряного блеска сошниками.
Славился у нас мастерством доброго пахаря поденщик, некто Хлавьяныч. Приезжал он верхом на своей лошадке, запряженной в исправную соху. Родом он был не то от Николы Корня, не то от Ивана Богослова, а может, и от Святого Луки. Суть не в этом.
Доброму пахарю трудней всего доставалась завалка навоза. Хлавьяныч имел на своем могучем теле следы, оставшиеся от русско-японской войны. Японская пуля срезала ему три пальца на левой руке, а осколок снаряда в том же Порт-Артуре и в тот же час боя отхватил левую ногу по самое колено.
В деревне раненый воин скоро приспособился к делам по хозяйству. Ничего из рук не валилось: мог он деревянную посуду делать, обувь чинить, крыши соломой крыть, пахать и косить приспособился.
Своей земли у Хлавьяныча было немного, зато хватало у него времени пахать в поденщине по найму. Одно плохо: при завалке навоза в борозду левая нога отказывалась подгребать навоз. Волей-неволей Хлавьяныч был вынужден в таких случаях нанимать себе в помощь кого-либо из деревенских мальчишек.
Гривенник урывал Хлавьяныч от своего заработка и отдавал кому-либо из ребят за целый день-деньской.
Случилось и мне однажды в свои неполные десять лег заработать у Хлавьяныча первый гривенник.
Работенка нехитрая. Подумаешь, клочья навоза, разбросанные по полосе, сгребать в борозду, идя позади пахаря и не отставая от него.
Рано утром мы заправски позавтракали. Выдули по кринке молока, огурцов свежих с луком и хлебом пожевали. Я забрал рубашонку под гашник, портки засучил выше колен и босой пошел за Хлавьянычем в поле.
Полосы ему показали заранее, с вечера.
Перекрестившись на солнечный восход, он приступил к делу. Я вступил в борозду и чуть не вскрикнул: ток была холодна на глубине четырех вершков земля.
– Ничего, привыкнешь, – сказал Хлавьяныч, – днем земля потеплеет, а чтоб теперь твоим пяткам не стало холодно, спихивай навоз поперед себя и ступай по нему, он всегда теплый.
Пахать Хлавьянычу было не легко. Двумя пальцами левой руки он не мог бы удерживать рогаль сохи, если бы не приспособление, вроде лямки, накинутое на плечо и зацепленное за рогаль крепко и удобно.
С левой ногой было проще. Матерая деревяшка, пристегнутая к пояснице ремнями, не хлябала, не подгибалась и не скрипела; вышагивала ровно за правым сапогом и оставляла в борозде круглые ямки.
Я в меру своего разума и детской жалости мысленно ругал того неизвестного желтолицего японца (знал их по сытинским картинкам), изуродовавшего Хлавьяныча. Погодя осмелился и спросил:
– Дяденька Хлавьяныч, тебя так больно клюнули на войне, а ты-то убивал японцев?
– Не знаю, парень, думаю, что убивал. Не все же мои пули в белый свет летели. Кой-кого и задели. – И прикрикнул на лошадь: – Ну, милая, пошагивай, рано уставать стала. Забыл тебе ночью овсеца подкинуть…
Часа через три-четыре хозяйка принесла к полосе пестерь сена и полтора горячих пшеничных пирога, завернутых в полотенце. Лошадь подкрепилась, мы тоже. И снова за дело, пока не позовут обедать или же принесут на поле какое-либо варево – сытное и вкусное.
Солнце приподнялось. Я с устатку потел и задыхался. Эх, на реку бы сбегать, нырнуть – и обратно. Нельзя! Я работаю за гривенник по подряду и первый заработок в жизни получу сегодня. К полудню я чуть-чуть не валился. Ноги меня не хотели носить по этим бесконечным, унылым навозным бороздам. Вилы швырнуть бы куда попало, а самому растянуться на заполоске, на обогретой солнцем луговине. Уснул бы, кажется, в ту же секунду… Ужели всем так тяжело бывает? Хлавьянычу потрудней, а его лошади и того больше. Не зря, видно, у кого есть рубли, нанимают пахарей и косарей.
В обед нам в поле принесли большой кувшин молока, пяток вареных яиц, хлеб и котелок щей с мясом.
Хозяйка показала на полосы:
– Вот бы до потемок эти три загончика спахать, и слава богу.
– Пожалуй, осилим, – ответил Хлавьяныч. – Никто, как бог, да моя кобыла…
Я думал, что в обед отдохну, наберусь сил. Но мне стало еще хуже. Ноги подкашивались и еле-еле переступали. Хлавьяныч сжалился, дозволил мне прилечь на заполоске. Сделал без меня несколько заворотов, как-то управляясь с навозом своей деревяшкой. Потом растолкал меня – и снова за труд.
К ночи, к ужину, мы, усталые, тащились в деревню. Хлавьяныч верхом. Соха на волоках за кобылой, я позади с вилашками на плече шествовал как заправский труженик. В ужин ели овсяный кисель и вперегонки пили чай вприкуску с сахаром.
Хозяин вручил Хлавьянычу серебряный рубль с головой последнего царя и двуглавым уродливым орлом.
Пахарь порылся в табачном кисете, достал и подал мне гривенник.
– Знай, парень, нелегко на земле копеечка достается. Ох, нелегко. Ляжешь спать – ноги клади на что-нибудь выше головы. Иначе ты, парень, завтра и шагу не сделаешь… – посоветовал Хлавьяныч. А хозяин, скуповатый сапожник, мне сказал:
– Не вырони гривенник. Отдай тетке Клавде. Еще два заработаешь, и купим тебе фуражку за тридцать копеек.
– Лучше за сорок, со светлым козырьком, – возразил я, – как у ребятишек.
Вылез из-за стола и, шатаясь, пошел на свежее сено спать и смотреть дивные сны. Тогда у нас не было ни кино, ни телевизора. Мы были рады видеть сны, похожие на сказки и небылицы. Снов не помню. А первый гривенник забыть не могу!
39. ЗВОНАРИ
МЫ, ДЕРЕВЕНСКИЕ ребятишки, кончили школьные занятия и на малое время, до летних работ, были предоставлены отдыху и шалостям. Однако родители наши и, в частности, мой опекун Михайло по воскресным дням гоняли нас в церковь слушать богослужение и молиться за себя и за здоровье старших.
Собравшись гурьбой, мы бегали в приходскую храмину святых апостолов Петра и Павла, что находилась от нашей Попихи всего в четырех верстах. Были мы хотя и малы – лет по десять, и по малости лет безгрешны, но не богомольны и не богобоязненны.
В церкви мы занимались не молением, а шалостями. И даже мелкими кражами, на первый взгляд, самыми безобидными: тащили копеечные булочки у булочниц, торговавших на паперти; собирали тайком огарки свечей с подсвечников, а потом эти огарыши за копейки продавали сапожникам – воск им был надобен для отделки каблуков.
Мы с Колькой однажды выбрали на широком церковном подоконнике два самых лучших поминальника, украшенных жестяными с позолотой обложками. На одной обложке – Иоанн Креститель, на другой – Никола Чудотворец. Обложки мы оторвали, а записи «за упокой и здравие» выбросили так, что никому и не нахаживать.
Колька прибил гвоздями Николу ко кресту над могилой своего отца Николая, а я пригвоздил Крестителя над вечным покоем моего отца Ивана.
Я и теперь удивляюсь, почему наше столь тяжкое преступление не было никем вскрыто и мы остались безнаказанными?
Пришли мы однажды гурьбой в церковь и, не проходя вперед к алтарю, где на виду у всех богомольцев не особенно нашалишь, собрались около выхода у дверей на тот случай, если сторож погонит, так тут сразу же можно броситься на улицу, и никто не догонит, и уши не нарвет.
В этот раз сторож очень за нами наблюдал, и мы были тише воды, ниже травы, и даже нарочито, с упованием взирая на иконы, крестились истово, шевеля губами, вроде бы шептали молитвы.
Сторожу показалось это любо. Он подманил нас к себе и тихонько спросил:
– Звонить в большой колокол можете?
– Можем! В пасхальную неделю много раз званивали, – похвастал я.
А Колька сказал:
– Подумаешь, большой колокол, и весь-то сто двадцать пудов. На Устьянской колокольне пятьсот пудов, и в тот звонили…
– Вот что, хорошие ребята, вы сегодня славно себя ведете, я разрешаю вам сбегать на колокольню и ударить дюжину раз в большой колокол к «достойне». Сейчас запоют: «Достойно есть, яко воистину…», вы и позвоните. Ну, живо!
Для такого дела нас упрашивать не надо.
Бежим вперегонки по винтовой кирпичной лестнице, задыхаясь и споря, сколько разов бывает в одной дюжине. Серега Петрушин говорит:
– Ясно, кажется, десять разов.
– Врешь! – обрезал его Колька. – Не меньше ста! Вот какая бывает дюжина! Если бы десяток только, так сторож нас и просить бы не стал, а сам бы полез и побрякал. А сто раз ему лень звонить.
Логики в Колькиных словах мне показалось больше, я его поддержал охотно, имея в виду – звонить, так звонить как следует.
Забрались на колокольню двое – мы с Колькой, встали под колокол, и, дергая за сыромятные ремешки, начали раскачивать двенадцатипудовый язык.
Серега, стоя у перил, осматривал окружающую местность; это было не менее интересно, чем наше с Колькой звонарство.
Нам важно было раскачать язык и ударить первый раз.
По малому опыту мы знали, что звон дальше сам пойдет, только знай подергивай за ремешки, не ослабляя своей силенки.
Сереге мы сказали:
– Считай до ста ударов, а как будет сто, ты махни нам рукой и мы тогда перестанем. Сторожу полюбится, он и на другое воскресение нам даст позвонить. Давай, Колька, поехали! Раз-два! Взяли!..
Бухнул колокол, раз, другой, третий… Стараемся мы с Колькой по совести. Оглохшие под колоколом, ничего не слышим, ничего не видим и знать не хотим. Наше старание разносится по окрестности. Сотни, тысячи людей слышат, а звоним-то всего лишь мы с Колькой вдвоем – знай наших!
Отзвонили мы положенные по канонам церковным к «достойне» в честь двенадцати апостолов двенадцать ударов. Наверно, еще двенадцать и еще не меньше.
Серега Петрушин позавидовал нам, перестал глазеть по сторонам, вскочил на дроку и начал припрыгивать;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я