Все для ванны, рекомендую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Печатные и писаные листки, шерсть, пух из мебели и матрасов, клочья парчи золотой и серебряной – все это вылетало на площадь.
– Нашли! нашли! – раздался наконец дикий крик, и человек пять, в том числе Иван Дмитриев, волокли за волосы и за плечи маленького старичка в монашеской рясе. Густая толпа, наводнившая горницу, расступилась: старика монаха выволокли в большую горницу, погоняя здоровыми колотушками. Обезумевший старик был полужив. Его забросали вопросами, но он не отвечал ни слова и обезумевшими глазами озирался на своих мучителей.
– Стой! Нешто это преосвященный? Чего вы? Брось его! – воскликнул Андреев, хорошо знавший Амвросия в лицо.
– А кто ж этот-то?
– Его в церкви нашли, – стало быть, это Никон, брат его, Воскресенский архимандрит.
– Брось его, черта в нем!
– Ну, за хвост да об стену!
И кто-то, выхватив маленького старичка из рук ведущих его, взял его за шиворот и толкнул куда-то в угол. Нечаянно Никон попал под какой-то полунадломленный стол.
Между тем Ивашка, среди сумятицы, среди грабежа, влез на что-то; в руках его была чернильница с письменного стола преосвященного. Около него стоял знакомый ему раскольничий поп с Рогожского кладбища, с просветившимся радостным лицом, и учил Ивашку писать по стене.
– Да ты грамотный ли? – говорил он.
– Ну, вот тебе, – отозвался Ивашка. – Меня княжна именитая выучила писать, а не то что дьячок какой. Чего писать-то – ты сказывай только…
Монах отчетливо выговорил:
– И погибе память его с шумом…
И Ивашка, макая палец в чернильницу, стал выводить большие буквы по стене.
В то же время, когда стены Чудова едва устояли, едва не обрушились от ломившихся в них, все улицы московские были точно так же переполнены гудящим народом; все, казалось, высыпали на улицу, только одни умирающие оставались по домам.
Все это гудело, сновало, но еще не было руки, которая бы появилась и направила бы куда-нибудь эти бушевавшие волны.
И в этот самый вечер преосвященный, предупрежденный заранее, покинувши Чудов монастырь, поехал к сенатору Собакину, чтоб укрыться от рассвирепевшей черни.
Собакин был заперт в своем доме со всеми домочадцами и всей дворней. За несколько дней перед тем в его доме открылась чума, и он соблюдал строжайший карантин. Преосвященный поскакал к другому приятелю генералу, но тот не сказался дома. Он хорошо знал, что происходит на Москве и кого ищут, и, конечно, не хотел губить себя и свою семью из-за Амвросия.
Получив и здесь отказ, преосвященный и вспомнил о Ромодановой, о ее огромном доме, и поскакал на Знаменку.
Действительно, Марья Абрамовна была дома и, не зная хорошенько, что творится на Москве, с радостью приняла у себя преосвященного. Амвросий отправил свою карету, которую знала вся Москва, и остался у Ромодановой до вечера.
Вечером приехал за ним его племянник Бантыш-Каменский, и в его простой маленькой карете оба они направились в Донской монастырь, чтобы выхлопотать наутро у Еропкина пропускной билет и спасаться далее в окрестностях Москвы. В конце Знаменки, при повороте с Ленивки на Каменный мост, густые бушующие толпы народа заставили экипаж остановиться.
И здесь, в карете, заливаемой со всех сторон темными гудящими людскими волнами, Амвросий пробыл несколько мгновений. Подвигаться далее было невозможно. Кучер кричал, хлестал лошадей, хлестал кнутом направо и налево по головам налезающих, но проехать было окончательно немыслимо. В этом месте будто встретились два потока: один лился из Кремля, другой, напротив, вливался в Кремль поглазеть на разбитый Чудов.
Преосвященный, прислонившись в глубь кареты, слышал кругом себя дикий вой озлобленной черни, слышал свое собственное имя, сопровождаемое проклятьями и площадными прибаутками. Каждое мгновение, когда кто-нибудь среди давки поневоле толкался о карету или лез на колеса, старик архиерей ждал и. ждал… Вот кто-нибудь спьяна иль с разгула отворит дверцы, архиерейское одеяние выдаст его, – и Бог весть, что тогда будет!..
Но через несколько минут кучер, разгорячив кнутом лошадей, кое-как, давя народ, протискался к берегу реки. Карета шибкой рысью въехала на Каменный мост, а там впереди, за рекой, в Замоскворечье, было тихо, спокойно, безлюдно.
Амвросий отворил окно, высунулся, вздохнул глубоко. За этим безмолвным, полумертвым Замоскворечьем был Донской, за Донским – ширь полей и лесов, где мог спастись и укрыться самый отчаянный преступник, а тем паче ничем не повинный архиепископ московский.
Расходившаяся толпа, разбив Чудов, не оставив ничего в целости, быть может, благодаря глубокой ночи, рассыпалась бы, каждый восвояси, по своим домам и углам, но неведомый человек шепнул кому-то на ушко, что в подвалах Чудова видимо-невидимо бочек с сивухой, романеей и всякими заморскими винами.
И это была правда: подвалы Чудова, именно будто на грех, отдавались внаймы и служили складом нескольких богатых виноторговцев.
Когда двери подвала были выломаны, когда бочки и бочонки увидели свет божий, то толпе разойтись было уже не суждено. Напротив, сонмище все росло и росло и до ночи гудело вокруг Чудова, наливаясь вином, поливая землю. Сотни мертво-пьяных ночевали тут же, на мокрой, спиртом упитанной земле.
Наутро, чуть свет, этой толпе для похмелья уже мало было вина – ей надо было опохмелиться кровью человеческой, и снова кто-то неведомый шепнул, что Амвросий бежал за город, в Донской монастырь, что можно еще там его накрыть.
И снова собравшиеся несметные толпы двинулись из Кремля через Каменный мост и Замоскворечье с криками: «В Донской!»
XVIII
Поздно вечером преосвященный Амвросий въехал в большие ворота Донского монастыря, спасаясь от бунтующей черни. Ворота и все калитки, выходившие в поле, были тотчас же заперты; всюду, где можно, были расставлены часовые из монастырской прислуги.
Племянник архиерея, Бантыш-Каменский, тотчас же принялся за хлопоты, чтобы достать лошадей и повозку. Усталый, измученный и взволнованный, Амвросий остановился в доме настоятеля монастыря, Антония, и сердце не подсказало ему, когда он переступал порог дома, что он искал спасения под кровом злейшего своего врага и давнего завистника. Не в добрый час, видно, собрался преосвященный в единственный из монастырей окрестных, где пребывание его было наиболее опасным.
Каменский тотчас же отрядил верхового в Москву к генерал-губернатору настоятельно подтвердить просьбу о немедленной высылке пропускного билета через рогатки и заставы, которыми оцеплена была Москва. Вместе с этим он приискал простую бричку и пару лошадок в крестьянской полуоборванной сбруе. Наутро Амвросий должен был уехать в Новый Иерусалим.
В эти дни, чем выше было общественное положение всякого москвича, тем мудренее было ему выбраться и бежать из Москвы. Простой народ окрестных городков и селений просто и легко приходил в Москву и уходил снова, минуя всякие рогатки. И если бы старик преосвященный мог идти пешком, то в этот же вечер был бы уж за всеми заставами.
Амвросий, рассказав в двух словах Антонию о положении дел в Москве и о необходимости бежать на время из столицы, ушел в приготовленную ему горницу, ссылаясь на желание отдохнуть. Но, оставшись один, Амвросий сел в кресло и далеко за полночь, положив голову на руки, раздумывал о последних событиях на Москве. Ему была обидна и оскорбительна эта необходимость бежать от бунтующей черни, перед которой он не считал себя виноватым.
Теперь Амвросий задавал себе вопрос, на который, конечно, как он сам, так и никто в Москве не мог ответить. Почему в эти смутные дни именно он, а не кто-либо другой, сосредоточил на себе ненависть и жажду мести московской черни?
Теперь преосвященный вспоминал всю свою деятельность в качестве московского архипастыря и, конечно, не находил ничего, чтобы объяснить свое теперешнее положение беглеца.
И Амвросий не подозревал даже, что главный источник ненависти к нему и главные виновники были те, судьбой обойденные, обнищалые попы Крестцовые, которым он строжайше приказал не зарабатывать себе хлеб насущный и, следовательно, строжайше приказал умирать с голоду.
Эти несчастные были даже не виноваты, что отчаянная ненависть к архиерею пустила глубокие корни в их далеко незлобивых сердцах. «Голод не тетка», – сказывает народ, да прибавляет: «Мачеха люта, да голодуха лютее!»
И эти несчастные попы от Крестца неумышленно, искренно, вращаясь постоянно между чернью московской, разжигали ненависть ее к турке-архиерею, который хочет православных обратить понемногу в турецкую веру, у которого сотни сундуков переполнены награбленными церковными деньгами, у которого в воспитательном доме целый десяток собственных ребят, который запрещает в эти страшные дни кары Господней крестные ходы, молебны, стало быть, запрещает молиться Господу и, наконец, принуждает умирающих отправляться на тот свет без покаяния и причастия.
Это была одна причина. Другая была еще проще. Из всего начальства, ненавистного теперь москвичам, Амвросий, как архиерей, был единственный, к которому можно было приступить безбоязненно. У всякого, начиная с Еропкина, была свита, были хоть солдаты в распоряжении или многочисленная дворня. У одного преосвященного были на защиту лишь два или три боязливых инока. Как Чудов монастырь никто не защитил от разгрома, так и самого Амвросия некому было бы защищать.
Еще пред грабежом Чудова кто-то разъяснил на площади толпе:
– Всему причина, всем бедам голова – архиерей. А архиерей тот же поп! Не генерал же он какой!
Покуда Амвросий сидел в своей горнице наедине с своими тяжелыми думами, в том же доме, в другой келье, настоятель Антоний скорыми тревожными шагами ходил взад и вперед, из угла в угол. Лицо его было особенно оживленно, глаза горели необычным светом, изредка он останавливался и тяжело переводил дыхание.
– Да, – прошептал он наконец, – если б их теперь заманить сюда. Тут бы всему и конец! Верно! Рука-то в Чудове размахалась. Но как заманить?
И Антоний вдруг, испуганно, оглянулся в своей горнице, будто оробев, что кто-нибудь может услыхать его.
Около часа проходил он задумчиво из угла в угол большой кельи; брови его давно сдвинулись; лицо стало злобно, и наконец он выговорил полунасмешливо, полугорько:
– Нет, где тебе! Трус! Баба! Упустишь! Мог бы теперь наутро же рассчитаться с ненавистником, да тебе, бабе, это не под силу. Ну, и работай опять на него долгие годы. Ты будешь гнить тут настоятелем монастырским и сидеть ночи не разгибаясь, а он будет себе царские милости и отличия твоими руками загребать!
И Антоний поглядел на свой письменный стол, где лежали развернутые книги с мудреной цифирью греческой и еврейской, и на большие серые листы бумаги, мелко исписанные его рукой. Это был именно парафрастический перевод псалтыря с еврейского на русский – огромный труд, в котором он помогал Амвросию.
Завистливый и злой монах, конечно, не мог предугадать, что Амвросий, собираясь поднести этот замечательный труд императрице, заранее решил честно и правдиво довести до ее сведения, что наполовину обязан помощи Донского настоятеля.
Антоний в порыве гнева подошел к столу, схватил большую книгу в желтом кожаном переплете и несколько исписанных листков и с яростью швырнул их в угол горницы. Он не знал еще, что исписанные листки были теперь действительно ни на что не нужны, так как главная, огромная часть перевода уже была уничтожена чернью в клочья, и ветер кружил ими по всем улицам московским, будто баловался с этими клочьями многолетнего труда.
Несколько успокоившись, Антоний собрался уж ложиться спать и стал уж расстегивать свою рясу. Но вдруг, под влиянием нового прилива злобы, он снова застегнул ворот дрожащей от волнения рукой и все теми же быстрыми шагами, будто по самому неотложному делу, вышел из горницы в коридор и постучался тихонько в маленькую дверь.
– Спаси, Господи! – еле слышно пробурчал голос за дверью, и маленький седенький монах появился на пороге.
– Иди ко мне! – шепнул настоятель неспокойным голосом.
И через минуту Антоний, сидя пред монахом, с румянцем на щеках от стыда или смущения, опустив глаза в землю, слегка дрожащим голосом не просил его, не приказывал, а как-то однозвучно и нерешительно говорил, будто рассказывал что-то, будто советовался…
Старичок-монах был самое близкое, самое довереннное лицо к Антонию, даже его дальний родственник. Сморщенный, плюгавый на вид, он был на деле еще очень бодрый и живой разумом человек. Он понял вмиг все и решил дело просто.
– Что ж? Мы тут ни при чем! – шепнул он. – Укрывать мы его за все его ехидства не обязаны. Мы только слух пустим, а уж они сами на заре нагрянут.
– Но как слух пустить? – едва слышным голосом выговорил Антоний.
– Уж то не ваша забота. Тут приехал с вечера и ночует мой приятель, подьячий из иностранной коллегии, Краснов. Он с охотой возьмется за дело, мигом слетает в Москву. А приятелей у него там много. Против нашего-то лиходея он не злобствует, а вот на племянничка его, который с ним приехал, Краснов давно зубы точит. Он его из коллегии-то выгнал.
Наступило минутное молчание, и наконец Антоний выговорил еще тише, так тихо, что старик монах едва мог расслышать:
– Ну, как знаешь. Час поздний, можно и прозевать…
Старик поднялся с места и пошел к дверям.
В ту минуту, когда он отворял двери и переступал порог, Антоний выпрямился, глянул ему вслед блестящими глазами и быстро, будто невольно поднял руку. На языке его, от прилива мгновенного стыда и совести, были уж слова: «Стой! Не надо!»
Но эти слова будто остались у него в гортани, его будто задушила на мгновенье внутренняя борьба, и он не мог, не успел выговорить этих слов. Дверь заперлась, монах исчез, и через минуту шаги его замолкли в глубине длинного коридора.
Антоний схватил голову руками, крепко сжал себе виски и прошептал:
– Грешное дело! Да ведь я же не святой! Да и что же тут! Только слух пройдет, что он здесь, а может быть, из этого ничего и не будет.
XIX
Наутро, чуть свет, весь монастырь уж был на ногах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86


А-П

П-Я