https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Джем уже много месяцев не менял платья, он сидит, лежит или прохаживается по комнате в своем старом вишневом халате. На полах его следы неумеренных обедов и ужинов, локти протерты эбеновым креслом. Три дуката в день отпускает святой отец своему подопечному, получая за него ежедневно двести дукатов. На эти три дуката мы кормим стражу (не испытывая в ней никакой нужды) и себя; на эти же деньги отапливаем помещение и оплачиваем напитки. Да еще, должно быть, нас полегоньку обкрадывают, так что Джем уже много лет подряд таскает все тот же вишневый халат.
Я укладываю в два сундука свои книги, спальные принадлежности Джема. Остальное оставляю – к чертям белые с золотом одеяния, аршины шелка для праздничной чалмы! Пусть битва, которая разыграется ночью спалит их и папский дворец – пусть весь мир сгорит этой ночью, о аллах!
Дневник я захвачу с собой. Сознаю весь риск, но нынче ночью я должен попытаться. На коротком пространстве между двумя нашими узилищами, в те несколько часов затишья перед тем, как двинется лавина войны. Я срываю последний фиговый листок – долг перед страждущим – с моей скотской наготы, чтобы далее шагать под звездами в одиночку, свободно!
Я не стану входить к Джему до прибытия стражи – она появится с минуты на минуту и доставит нас в замок Святого Ангела. Не желаю еще раз лицезреть отекшую желтовато-серую физиономию с полуопущенным веком, обвисшие плечи, беспомощно сутулящуюся спину, руки, недвижные по многу часов подряд. Я боюсь жалости – она не раз мешала мне сделать решительный шаг.
Сижу точно приговоренный. Я, Саади, сполна изведал жизнь; я не обольщаюсь – что бы ни произошло этой ночью, мои дела плохи. Либо меня прикончат при попытке к бегству, либо во всех моих снах, в каждой песне, чаше в вином, при каждом взрыве смеха или удаче меня будет преследовать желтовато-серое лицо, меня будет преследовать полнейшее одиночество Джема.
Нет, я не переменю решения, слишком долго зрело оно: этой ночью я покину тебя, Джем. Я не молю о прощении, как и ты не просил простить тебя за то, что я отдал тебе свои лучшие годы. Чем бы ни пожертвовали мы друг для друга, это было по доброй воле. А сейчас я пойду своей дорогой, Джем. Если бы ты еще был в состоянии понять, ты бы понял: человек может отдать другому много, неимоверно и непосильно много. Но не все. Все отдать – невозможно, Джем. Прощай.
24. XII. 1494
Меня слегка, слегка покачивает – о аллах, какое наслаждение! Как будто мать-вселенная качает меня в огромной колыбели моря. Мать хочет, чтобы я уснул, мне нужно отдохнуть после тринадцати лет истязаний.
Только сейчас я чувствую, как безмерно устал; усталость проникла в каждую клеточку моего тела, заставляя меня круглые сутки валяться в трюме под убаюкивающий плеск моря. Словно мне от роду не тридцать семь, а семьдесят три года. Я начинаю понимать, отчего человек без отчаяния отдает себя в руки смерти, если достаточно долго прожил на свете: от усталости. Упокоиться – какое точное слово!
Вот уже несколько дней подряд я набираюсь сил, чтобы описать свое бегство – изнурительно даже воспоминание о нем. Вкратце: мне удалось улизнуть по пути в крепость Святого Ангела. Два дня прятался я в ватиканских садах. Это было нетрудно, ибо в Риме царила неимоверная суматоха. Было известно, что Карл VIII выступил из Флоренции, сопровождаемый толпами, до предела распаленными Савонаролой – лютым врагом дома Борджиа. Все возмущение народа, весьма долго терпевшего бесчинства пап и кардиналов, сопутствовало Карлу VIII в его походе на Рим. Однако в то же самое время герцог Калабрийский, брат Феррана Неаполитанского, подошел к Риму с большой армией, дабы защитить Вечный Город от иноземного нашествия. Это придало смелости Александру VI, и он отверг требование французов.
Эти новости я ловил на улицах Рима (по вечерам я выбирался из сада, одетый, как франк, как обыкновенный, среднего достатка горожанин), я слышал эти вести в трактирах, где римляне обсуждали создавшееся положение, выпивали по два-три кувшина дешевого вина и отправлялись в ночь, чтобы воспользоваться тьмой, межвластием и трусостью папских войск. Городом без закона был Рим в ноябре 1494 года.
Подобно тому как убийцу всегда тянет к месту совершенного им преступления, так и я не мог покинуть Рим, пока он не утихомирится. Я ночевал в каких-то лачугах, заговаривал со случайными прохожими – участвовал в водовороте, захлестнувшем Вечный Город. В те дни я узнал, что герцог Калабрии (его солдаты были самыми опасными разбойниками в городе) обещал защитить Рим от французов, если за это ему будет отдан султан Джем. Борджиа, само собой разумеется, ответил отказом. И герцог тут же увел свои войска, на прощанье так разграбившие Рим, как, наверно, не разграбили его варвары тысячу лет назад. Вряд ли папу это особенно расстроило – Рим есть Рим, а Джем, несмотря ни на что, остался собственностью Борджиа.
Потянулись новые дни безвластия. Каждый день появлялись в городе новые французские послы – Карл предпочитал не принуждать святого отца силой, уверенный в том, что одержал уже довольно побед и что приверженцы его в Риме достаточно сильны, чтобы он мог вступить в город освободителем. А папа медлил – очень уж Не хотелось ему уступать Джема.
Именно тогда-то я и покинул Рим. Как ни любопытно было поглядеть, чем закончится вся эта история, я опасался, что Карл установит в городе строгий порядок и тем помешает моему побегу. В середине декабря я как-то под вечер присоединился к компании пьяных грабителей, проделал вместе с ними все, что полагалось, чтобы они приняли меня за своего, потом мы напали на стражу у Порта Портезе и вышли за ворота – делить добычу вне городских стен. Я воспользовался тем, что они были поглощены дележкой, пятясь, отступил в темноту и под прикрытием кустарника кинулся прочь. Так осуществилось бегство, которое я обдумывал на протяжении долгих лет. Когда долго обдумываешь что-то, все происходит совсем не так, как тебе представлялось.
Я шел, не сворачивая, берегом Тибра, направляясь к морю. А там уже – из одной гавани в другую. На поиски корабля, вполне надежного (то есть разбойничьего), ушли еще две недели. Наконец два дня назад я нашел его: корабль без флага, бравший запас пресной воды где-то под Неаполем.
Его хозяева – левантийцы, что ровным счетом ни о чем не говорит, – якобы перевозили кедр (столь маленькое судно не в состоянии везти подобный груз). Якобы выгрузили его в Неаполе (перед лицом французского нашествия Неаполю только и заниматься торговлей!). Якобы держат курс на Бейрут (я не опровергаю этого, ибо одному аллаху известно, куда поплывет корабль, на который меня взяли в уплату за все то золото, что у меня имелось: пятнадцать дукатов, мое жалованье за пятнадцать лет службы при султане Джеме).
Я сразу же выложил их перед главарем, предложив ему обшарить мои карманы и удостовериться, что там пусто – не хочу, чтобы кто-нибудь из его головорезов заподозрил, что может найти у меня еще хоть аспру, они способны за одну аспру прикончить человека. В обмен я получил турецкое платье – ношенное, самое малое, двумя, ныне уже покойными, обладателями, а также обещание кормить меня во время плавания.
И вот я стал левантийцем. Снова ношу чалму – признаться, довольно грязную. Узкие франкские штаны сменил на широкие, подхваченные у икр шаровары. Хожу босиком, ведь мы направляемся в теплые края. На плечах у меня безрукавка, которая много лет назад, вероятно, была синего цвета. Я одет не на европейский лад – это означает, что я уже почти дома.
Позавчера вечером, пока матросы уписывали за обе щеки пшеничную кашу – мне они часто подкладывали двойную порцию, – я снял висевший на стене саз. И ощутил трепет, какого, кажется, не испытывал даже, когда впервые пел перед слушателями. В руках у меня был саз – простой, без всяких украшений, – я лаская его струны тихонько, чтобы они не подали голоса: боялся, вдруг он не настроен. Я призывал из глубин памяти слова, а они словно бы разбегались, и горло перехватывало сгустком боли. «Слова мои! – молил я. – Моя песня, мысли мои, моя радость и грусть! Вернитесь ко мне, чтобы с вами вместе я вернулся к людям!»
А матросы продолжали с жадностью есть. Фитилек в миске с маслом больше чадил, чем светил. Должно быть, я выглядел очень смешным, примостившись за крепкими, полуголыми, грязными спинами, словно выключенный из круга мужчин, которые день-деньской трудятся, смачно едят, пьют и вечно куда-то торопятся. Снова выключен. Хотя бы потому, что меня уже мутит от пшеничной каши.
Я гладил саз – нет, саз не отвергнет меня, я отбыл наказание за то, что сам оставил людей, и карающий бог должен бы уже насытиться моими страданиями! Мы квиты, оскорбленное человечество и я, оскорбивший его тем, что лишил его одного поэта. «Во имя аллаха…» – прошептал я: с этими словами начинает любое дело каждый правоверный.
Под моими пальцами, которые были как чужие, саз запел, но не прежним голосом, а незнакомым, несоразмерно громким и жестким:
«Некогда встретился мне благочестивый муж, обезумевший от любви к одной особе. Не было у него сил для терпения, не было храбрости, чтобы объясниться с предметом своей любви. Как ни укорял я его, не мог он подавить безрассудную страсть, целиком завладевшую им, и отвечал мне так:
Пусть острым мечом она пронзит меня,
все равно прильну я к краю ее одежд,
укрыться негде мне, и пусть прогонит она меня,
я буду искать прибежища в ее презрении…»
Очень медленно достиг мой голос слуха матросов. Возможно потому, что был он неуверен, не звучен. Вся моя робость взметнулась жаркой мольбой, я не пел, а стенал: «Неужели вы не услышите меня? Люди, братья! Пустите меня к себе! Я хочу вернуться к вам!»
Один за другим подняли они глаза от еды. Один за другим положили ложки, в полной, бездыханной тишине раздалось: трак, трак, трак. Корсары сурово смотрели на меня; как все разбойники, они боялись всего поддельного, а есть ли подделка более предосудительная, чем ненастоящий поэт?
– Ты что? – глухо произнес их главарь. – Поэт? Шиир?
– Был шииром.
– Для шиира не существует «был». – Мое чистосердечие убило в нем сомнения. – Если был, значит, поэт и сейчас. А почему не сказал нам?
– Разве это имеет значение?
Главарь полез в карман, вынул десять золотых.
– Твоя дорога стоит пять, не больше. Следовало сказать, что ты шиир.
– Не надо мне этого золота, оно проклятое.
– Проклятого золота не бывает.
– Этим золотом Баязид-хан платит за страдания своего брата Джема.
Доверие дюжины разбойников вернуло мне веру в людей, я открыл свою страшную тайну совсем просто, не опасаясь предательства.
– Джема? – сморщил лоб главарь. – Дела минувшие, прошлогодний снег. У нас мало кто и помнит о нем. Держи свои деньги!
И заметив, что я опять хочу воспротивиться, приказал:
– Возьми их в уплату за песню о Лейле и Меджнуне! Я ее больше всех люблю.
И я пел о Лейле и Меджнуне. Некоторые стихи я пропускал, растеряв их в долгом своем странствии от Карамании до Бурганефа. «Э-э, да ты забыл о серне!..» – напоминал мне корсар, ведь он заплатил. Остальные слушали, довольствуясь тем, что я помнил. Разлегшись, кто на спине, кто на боку, моряки смотрели на меня, лица у них были торжественны. Поэзия заставила их смолкнуть, рассказ о великой любви давал очищение.
С того дня мне подают к каше еще и вяленой рыбы, не позволяют катить бочонок, когда мы сходим на берег за пресной водой. Я пою каждый вечер, но знаю, откажись я когда-нибудь, принуждать меня не станут – они понимают, что такое вдохновение. Саз снова послушен пальцам, я заставляю его шептать в печальных местах песни и заменять мой голос, когда устаю. Я снова господин и саза и слов – а ведь еще недавно не смел на это и надеяться.
Когда я смолкаю и все погружаются в сон, как будто я окурил их гашишем, я выхожу на палубу. Ночи холодные, небо непроглядно. Бодрствуют только трое: море, кормчий и я. Двое заняты делом, а я всматриваюсь в темноту. Мне чудится, будто я различаю ту часть неба, где всплывает солнце. Восток… Отчий дом… В последнее время я так привык к чудесам, что уже мог поверить даже этому: я возвращусь домой!
Еще не знаю, что стану я петь на площадях и пристанях – удовольствуюсь ли песнями о Лейле и Меджнуне, газелями Хафиза или Шахнамэ – богатством столь беспредельным, что может заполнить дни певца до конца его жизни, либо же моими собственными стихами, некогда рожденными в Карамании… Хотел бы я – не знаю, сыщутся ли во мне слова и сила, – сложить новую песню.
Песня об отечестве и изгнании, вот какую песню хочу я создать – я, полагавший, что у меня нет отчизны и что мой дом – весь мир, считавший изгнание простым путешествием, переменой места. Ценой тринадцати лет жизни я познал истину, которую и хочу оставить людям. Хочу поведать им, предостеречь.
«Мир не только огромен, – буду петь я, – мир еще и враждебен. Укройтесь от него в своем отечестве, в своем городе, в доме своем, отгородитесь в крохотном уголке большого мира, освойте и согрейте этот уголок, найдите себе одно какое-нибудь ремесло, занятие, дело, народите детей. Ухватитесь за что-либо в безбрежном потоке времени, в безбрежии вселенной. Изберите себе свою правду».
Нечто подобное спою я людям, если найду нужные слова. Тогда, быть может, перестанет преследовать меня Джем с его полнейшим одиночеством. Немного несправедливо было с моей стороны написать, что я заплатил за эту песню тринадцатью годами жизни. В сущности, заплатил за эту песню Джем. Всей своей жизнью.
Показания Николы из Никозии, лица без определенных занятий, о событиях, имевших место в Анталье в январе 1495 года
Неопределенные мои занятия состояли в том, что я служил важным и, главное, щедрым господам, вот что я могу сказать о себе. Родился я на Кипре, но родиной своей считаю не Кипр, моя родина – весь Левант, я знал его как свои пять пальцев. И в этом своем качестве я был нарасхват: думаю, ясно почему. Хотя и был я богатым человеком, могу с уверенностью сказать, что редко кто отрабатывал полученную плату большим трудом и большим риском, чем я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я