https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я приготовлю тебе хороший ужин. Вина ты хочешь белого или красного?» С тех пор как мы оказались на улице и речь больше не шла о том, чтобы заняться любовью, голос моей новой подруги звучал умиротворенно, как голос Ирэн после того, как мы любовью позанимались.
Я остановился у дома моего первого пациента.
– Иди. Жду тебя, – сказала Марина. – Я схожу к бакалейщику за покупками. Особенно не торопись.
Я поднялся по лестнице, по длинной красной ковровой дорожке.
В прихожей было тепло, какая-то необыкновенно уютная лампа стояла у изголовья больного вместе с пузырьками с лекарствами, столпившимися в узком луче света. Я чувствовал, что рука моя тверда, а ум ясен. На улице меня ждала Марина. Обещания, которыми обменялись ее тело и мой инстинкт, не вызывали сомнений. Инстинкту неведомы сомнения. В комнате больного горел неяркий свет, лежали ковры с толстым ворсом. Здесь болезнь, благодаря заботе вышколенных слуг, несомненно, найдет путь к выздоровлению. Тихая лестница внизу выходила на весеннюю улицу, где меня ждала Марина.
Она сидела в машине. Все покупки были сделаны. В руке она держала кошелек – обтрепанный, разбухший от монет и жетонов на метро. Я обнял ее за талию. От нее приятно пахло. В ее духах таились две темы: одна – с легким запахом вербены – как бы вела в освещенную переднюю, другая – в смутную, тревожащую глубину за ней. Туда проникаешь словно с повязкой на глазах, на ощупь, вытянув руки вперед. Я провел по талии Марины, там, где ткань под кожаным поясом собиралась в складки. Я снова задыхался. Я опустил стекла машины и верх.
Мы поужинали в столовой за круглым столом. Марина потянулась ко мне своим большим лбом, тонкой шеей.
– Я и не надеялась, что ты сегодня вернешься, – сказала она. – Вчера вечером, после твоего ухода, я плакала.
Она начала убирать со стола. Я поднялся по деревянной лестнице. Открыл в спальне окна. Это был пригород с холодными и далекими огнями. Марина подошла ко мне. Она вся была какая-то неустойчивая: подпрыгивала, переступала на цыпочках с ноги на ногу и то накидывала на меня руки, словно лассо, то отскакивала, когда я хотел ее поймать.
– Да можешь ты хоть секунду постоять спокойно! Она бросила на меня тревожный взгляд, опустила голову:
– Но ведь это же ты сам нервничаешь.
Я оставил окно приоткрытым. С улицы проникало немного света. Ветер играл кисейными занавесками, распространяя вокруг меня запах Марины, ее ясно-смутных духов. Она лежала поперек кровати. Голова ее свесилась и болталась из стороны в сторону. Она металась, остановив дыхание, без единого вздоха. В одном порыве она делала над собой усилие, не позволяя себе расслабиться. Она мучилась, напрягая большой лоб, точно девочка, которая должна решить задачу, не поняв ее условия. Ее свесившиеся растрепанные волосы – полудлинные, подстриженные на манер индейцев – падали вниз гладкими прядями. Она подняла одну руку, потом другую. Когда обе руки оказались над кроватью, она зашевелилась и, переплетя пальцы, сомкнула их у себя над головой; ее лоб покрылся потом. Она искала, всеми силами искала то, чего не могла испытать, – высочайшее наслаждение. Всем телом падая с кровати, она металась все сильнее и сильнее, теребя грудь. Вопреки собственному желанию, она старалась превзойти саму себя в этом изнуряющем усилии.
Я заговорил с ней. Она не ответила. У нее был отсутствующий взгляд, как у тех примитивных танцовщиц, которые ищут экстаз в нервном припадке, но в конечном счете не находят ничего, кроме нервного припадка и полнейшего истощения. Дальше этого она пойти не могла. Все кончилось. Она растратила свои силы впустую. Ее нервы были до предела натянуты. Она лежала на краю беговой дорожки, как спортсмен, упавший замертво со сведенными судорогой мышцами.
Я схватил ее за волосы. Положил обратно на кровать. Вытер ей лоб кончиком простыни. Она спала. Я ушел от нее еще ночью.
Не надо было больше с ней встречаться.
Вечером в моей спальне я засиделся допоздна, раскладывая по местам книги и бумаги. Когда я бываю взволнован, я часто вот так замыкаюсь в предметах, ища у них безопасности. Бумаги, книги, все неодушевленные предметы обладают успокаивающими свойствами. В целом они не участвуют в движении к будущему. Они остаются на месте, подобно веткам, торчащим из речной тины.
Я навел порядок в своей спальне и понял, что мне ничего не остается, как отправиться к Марине. Она ждала меня. Я был одинок.
И уж если я пожалел не себя, значит, ее. Я поехал в Сен-Клу.
– Твоя добросовестность в работе заходит слишком далеко, – сказал мне Карл при встрече у постели одного больного. – Прошу тебя, оставь ты этих фригидных женщин в покое. Твоя история с Мариной изрядно затянулась.
Мы немного посидели на террасе кафе. Карл надел черную шляпу с закругленными полями, ту же самую, что так удивила меня еще тогда, когда я посещал его лекции для студентов-практикантов.
– А что Ирэн? Когда она возвращается?
– Понятия не имею. Она нечасто пишет.
– Если тебя беспокоит именно это, то ты не прав дважды. Во-первых, поцелуи в письме ни о чем не говорят. А во-вторых, насколько я понимаю эту женщину, ей бы хотелось, чтобы ты не делал драму из ее отъездов.
Рассуждения Карла обычно состояли из двух пунктов. Три года назад, когда я впервые рассказал ему об Ирэн, он следующим образом изложил свои взгляды на обольщение: «Во-первых, никогда не пытайся снять с дамы трусы, не сняв прежде туфель. Во-вторых – и в эту ловушку трудно не угодить, – начав снимать трусы, не останавливайся на полпути, снимай до конца». Я охотно бы поверил, что эти несколько устаревшие советы, в которых сказывалась моя восьмилетняя разница в возрасте с Карлом, несмотря ни на что, могли бы мне помочь. Однако у Ирэн была привычка самой снимать свои туфли. И к тому же со временем я убедился, что она и сама не знала толком, почему мне отдалась. Наверно, просто не находила в тот момент подходящих доводов для отказа. К несчастью, на следующий же день они у нее появились; в этом-то и заключалась причина моей тревоги. Чувствуя, что Ирэн вот-вот ускользнет от меня, я счел для себя абсолютно необходимым противопоставить ей связь, которой она не желала и которую не предвидел даже я сам. Своего я добился, но мною овладел страх; эта боязнь не покидала меня, несмотря на то, что она давно уже, казалось, была лишена оснований.
Карл вместе со мной пошел вниз по улице. Я спросил его о тестировании. Он поморщился.
– В сущности, я задаю себе вопрос, сильно ли люди отличаются от того, чем кажутся, чтобы узнать их, не существует иного способа, кроме наблюдения за ними и буквального понимания того, что они произносят. Когда наш коллега Симон мне говорит: «Но, дорогой мой, вы же ничего не смыслите», он сопровождает свою фразу подмигиванием, которое, казалось бы, ей противоречит и ставит мой интеллект выше всякого сомнения. В действительности же эту поправку не нужно принимать во внимание. Симон считает меня дураком и старается дать мне это понять безнаказанно.
Мы подошли к моей двери. Карл тронул меня за плечо.
– Так же ты должен понять и Ирэн. За три года, что вы знакомы, она уезжала очень часто. И всегда возвращалась.
Карл, очевидно, был прав. В тот же вечер, когда я уже собирался выйти из дома и направиться в Сен-Клу, Ирэн мне позвонила.
Она была на Лионском вокзале. Она возьмет такси и будет у меня через четверть часа.
__________
Она сняла шляпку. Достала из чемодана небольшую шляпную подставку.
– Я оставила мужа в Турине. У меня есть три свободных дня.
Она разложила свои вещи, повесила их одну за другой в мой гардероб. Все это – абсолютно спокойно, без тени небрежности, но и малейшей радости, свойственной женщинам, когда они крутятся возле шкафов.
Я не сводил с нее глаз. Она держалась прямо, ее талия была туго затянута, но выше и ниже талии платье свободно облегало тело. Ее рот казался приклеенным к лицу. Все в ней было крепко склеено, завершено, устойчиво. Она подошла ко мне. Мимоходом скользнула своей щекой по моей.
– Вы сегодня вечером неразговорчивы.
Пустой чемодан встал на свое место между камином и гардеробом. Легкое комнатное платье повисло на стуле. Ирэн легла на мою кровать и из-за чрезмерной осторожности, которую ее красота делала излишней, сняла бюстгальтер только тогда, когда растянулась во всю длину. Она улыбнулась мне и застыла, раздвинув ноги, голая, со счастливым видом. Она сказала «уф», выражая тем самым удовольствие по поводу того, что все вещи наконец-то заняли свои места.
Жизнь входила в нормальное русло. Начиная забывать свои мысли об Ирэн, возникавшие у меня в период ее отсутствия, я обретал ее вновь. Я вновь узнавал ее бесстыжую неподвижность, которую в самые худшие моменты бывало называл холодностью. Ее целомудрие держало в строгом запрете любые слова и жесты, поскольку они могли излишне раскрыть ее чувства и мысли.
Она просто ждала меня, оставаясь неподвижной, голой, раздвинув ноги. Я уже успел отвыкнуть от ее простоты и логичности. Со свойственным ей благоразумием она соизмеряла с обстоятельствами не только свою манеру поведения, но и само желание. Поскольку вся самая неприятная работа на этот день была сделана и Ирэн была уверена в запасе времени и в уютной безопасности, она готовилась вкусить изысканного и естественного удовольствия, которое не пыталась превратить в нечто сверхъестественное. А почему бы и нет? Удовольствие было для нее лишь удовольствием. В этом сказывались ее воспитание и исключительная выдержка. Она смаковала любовь без излишних возгласов и жестов, подобно тому как ела пирожное у кондитера – подняв мизинец и сомкнув губы; она никогда не покупала сразу два пирожных, поскольку считала, что наиболее разумно не перебарщивать ни в чем.
Она лежала на моей кровати голой, во что, глядя на нее, трудно было поверить: она, в сущности, оставалась одетой так же целомудренно, как и дама с единорогом на знаменитой шпалере, дама, которая гладит свое чудесное животное с таким видом, будто до него не дотрагивается, ест так, словно и не ест вовсе, а между тем как ни в чем ни бывало наслаждается своими ощущениями.
Я смотрел на нее. Она позволяла на себя смотреть. Она мило мне улыбнулась. Я направился к ней, уже успев позабыть ее глубокую, столь реальную теплоту, таящуюся за молчанием и неподвижностью. Она вводила меня в тихую гавань, где вскоре мы должны были остаться одни, слитые воедино. Наслаждение в этих спокойных водах не было падением. Здесь не было до и после. Ни падения, ни горечи. Когда она повернулась ко мне спиной, чтобы уснуть, то это случилось ни до, ни после: так было всегда. Она заснула, прижав мою руку к своей груди.
Она проснулась раньше меня. Я услышал треск кофемолки. Я был в постели один. Под шум кофемолки Ирэн насвистывала. Она, наверно, думала, что я еще не проснулся, или забыла обо мне и отдалась радости звучащей в ней музыки, отрывки которой, без начала и конца, слетали с ее губ. Она подошла ко мне, держа на подносе самые лучшие чашки, которые только смогла отыскать в шкафу, не те, что первыми попались под руку, а другие, редкие, о существовании которых я уже забыл; они вновь увидели свет, чтобы принять участие в литургии в честь домашнего гения Ирэн.
– Вы не забудете предупредить вашу домработницу, чтобы она не беспокоилась? – сказала она мне.
Я пообещал выполнить ее поручение.
Что же ты будешь делать все эти дни, пока я буду на работе?
– Читать и спать. Займусь хозяйством.
– А как твой отъезд?
– Все готово. Я оставила большие чемоданы в камере хранения, билет у меня, место зарезервировано.
Домой я возвращался по двадцать раз на день. Я проворно взбегал по лестнице. Открывал дверь. Она была там. Она часто спала, просыпаясь и засыпая всегда с одним и тем же настроением. В этой праздности она сберегала в себе отдых, предвидя грядущие треволнения. Но ленивой она не была. Если бы понадобилось, она не спала бы целыми сутками и не жаловалась бы. Она напоминала мне крепких переселенок времен золотой лихорадки, более выносливых и тверже опиравшихся на инстинкт, чем мужчины, переселенок, прибывающих в Калифорнию вдовами, похоронившими мужей во время перехода через пустыню. И, случись подобное с Ирэн, она пересекла бы пустыню, не жалуясь. Никогда я не видел ее больной или уставшей, а если такое и было, этого не замечал никто.
Когда я возвращался домой, чтобы перекусить, то обнаруживал в вазе цветы, а на столе – изящно сервированный прибор, но только один, так как Ирэн чаще всего ела на кухне стоя. Мне приходилось настаивать, чтобы она села со мной за стол. Она говорила, что, за исключением торжеств, тридцатилетняя женщина, желающая сохранить стройную фигуру, не может позволить себе есть сидя. Поэтому во время моих трапез она держалась в стороне. Обслуживала меня и просила о ней не беспокоиться. Иногда, чтобы отвлечь мое внимание, она протягивала мне газету, а пока я читал, передвигалась по комнате: одну тарелку приносила, на секунду остановившись, убирала другую и удалялась. Позже я спрашивал себя, не лелеяла ли она втайне желание подвергнуться унижению, желание, которое по своей натуре я не склонен был бы удовлетворить. У женщины подобное желание вполне может уживаться с гордостью. Но тогда я об этом не думал. Присутствие Ирэн никогда на меня не давило, но я ощущал его, даже если мы молчали, даже если находились в разных комнатах.
Так продолжалось три дня. Я был спокоен, расслаблен. Но когда я представлял себе Ирэн в том облике, который она обретала для меня после своего отъезда, все счастье, коим я упивался, начинало казаться мне бесполезной отсрочкой. Ни одна из проблем не была решена. Кроме тех кратких мгновений удовольствия, когда веки Ирэн сужались от нежной гримаски, ни одно чувство не отражалось на ее лице.
Непроницаемым его назвать было бы трудно; мысленно я сравнивал его с лицом условной возлюбленной, чей портрет много лет назад я создал для себя раз и навсегда. Ирэн не была похожа на этот портрет. В ее фразах, всегда кратких, состоящих из конкретных слов, я не видел общепринятого выражения любви, и это меня тревожило.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я